— Тонни, мы давно говорим, не открывая рта, но далее так стало нельзя. Я вышла замуж за идеал, нарисованный мною, которым был ты. Мы верили, что нас венчает любовь, и все остальное слило нас в одно… Я знала, что ты принадлежишь не только мне, и не придавала этому значения, надеясь, что время и здравый смысл образумят тебя. Так не случилось. Ты, Тонни, увлекся другой. Ты весь в ее власти… Ты пожизненно будешь принадлежать ей. И если бы какая-то сила, какой, я думаю, нет, разлучила вас, ты бы оказался человеком куда более несчастным, чем могу предположить я, знающая тебя больше всех других и лучше, чем ты сам.
Она остановилась. Ее большие дымчато-серые глаза предупредительно спросили: «Следует ли продолжать?»
— Говори, говори, Лия, — попросил Платон, — мне это так необходимо…
Высокий, чистый, хорошо поставленный голос Цецилии Акинфиной снова зазвучал в освещенной луной тишине комнаты:
— Я долго искала имя твоей госпоже и не нашла. Одержимость? Страсть? Мания? Болезнь?.. Неточные и чем-то унижающие тебя слова. Хотя все они и производные от них назывались теми, кто искал ключи к тайникам твоей души.
— Глупо это, Лия!
— А умно ли уравновешивать свет и тьму, огонь и воду?
— Опять банально. Зачем ты оглупляешь меня, Лия?
— Напротив, Тонни. Твоя душа сложна и нераскрываема, как завалишинский замок, который ты чуть ли не боготворишь.
— Это же миллион чистой прибыли…
— Зачем он тебе или мне?
— А фирме?
— Фирме? — Цецилия насмешливо обрадовалась: — Наконец-то нашлось лежавшее на поверхности слово! Фирма! Как, оказывается, просто открывается патентованный замок! Не утомляю ли я тебя, Тонни?
— Пока нет. Если ты не затянешь свои замочные аллегории до полуночи.
— Нет, нет, не затяну. Но я скажу все, чтобы потом снова молчать. Молчать до нового покушения на самое дорогое, что у меня есть. Я жена и мать… И что-то, надеюсь, еще…
— Фехтуй, фехтуй! Я не буду обороняться. Кажется, выстрел Зюзикова отлично наточил твою рапиру.
— Мы не в театре, Тонни, и тем более не в цирке. Мы в нашей, и только в нашей, с тобой жизни, единственной и конечной. Ни у кого не найдется таких миллионов, чтобы прикупить к ней хотя бы одну минуту… Зачем нам все это?
— Что, Лия, «все» и что «это»?
— Это — сорок два градуса за окном… Это — побледневшая луна и съежившаяся от лютой стужи… Это — воющие волки за дальним краем ограды нашего парка. Воющие от повальной шало-шальвинской тоски.
Будто по сговору, послышался глухой, заунывный вой.
Платон подошел к окну, а за ним в звездной рождественской синеве, услужливо иллюстрируя сказанное Лией, далекий, маленький лик луны выражал отчаяние и безысходность.
— Какая-то дурацкая мистификация!
Платон вернулся на прикаминную скамеечку, и негодующий голос жены опять зазвучал тонкой скрипичной струной:
— Я вовсе не утверждаю, что за первой пулей последует вторая, хотя можно предположить не только выстрелы, но и взрывы. Что стоит поднять на воздух наш дом, двери которого так неразборчиво гостеприимны! Мы обречены!
Волчий вой снова отозвался глухим далеким отзвуком сказанного Лией.
— Так что же, бежать отсюда?
— Зачем же, Тонни, бежать? Вернуться!
— Куда?
— В цивилизацию. В свою стихию.
— Лия, мы русские!
— Демидовы тоже не иностранцы, но предпочитают жить не в Тагиле, а в благодатных местах…
Платон перебил:
— Это не Демидовы, а демидыши!
— Кем бы они ни были, Тонни, им ничто не мешает владеть и повелевать из своих далеких резиденций заводами.
— Им только кажется, что они владеют и повелевают. Царю тоже кажется, что он царь, а не коронованный какаду. Заводам, как и государствам, нужны не повелители, а дирижеры, любящие свою музыку и влюбляющие в нее свой оркестр, умеющие слышать его в созвучии всех играющих и каждого порознь, будь им подпискивающий пикколист или подзвякивающий на одной ноте неизвестно кто. Допустим, молотобоец. Он тоже музыкант. Первые скрипки украшают оркестр и делают музыку, а барабан может испортить ее.
— Твой Скуратов отличный дирижер. Он вдумчив, честен и одарен. В этом смысле он музыкален не менее тебя, Тонни.
— Может быть, и более, чем я… Но Родик не пишет партитур.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Цецилию не убеждали, да и не могли убедить доводы Платона. Она не понимала, да и не могла понять мужа. Ее природе было чуждо все заводское, шумное, дымное, отравляющее, калечащее. И странным, надуманным и чем-то оскорбительным показалось ей сравнение несравнимого. Как мог Тонни, тонко чувствующий музыку, обожающий Чайковского, употреблять высокие слова применительно к чаду кузниц, к грохоту молотов и заводской обыденщине?.. Но до способов ли выражений мыслей ей теперь. Партитура так партитура. Пусть! Подумав так, она сказала:
— Партитуру, Тонни, можно писать и в Неаполе, и во Флоренции, а музицировать по ней в Шалой-Шальве.
— Черта с два! — вскочил Платон и бросил прикаминную скамеечку в огонь. — Музыканты этого рода превращались в жалких шарманщиков и тому подобных гранилиных…
Цецилия, видя, что разговор перешел с «пиано» на «фортиссимо», не захотела далее продолжать его в том же ключе, обрадовано воскликнула: