— Ежели, Платоша, на прямоту, как бывало на шальвинском берегу, во времена нашего давнего ужения, то надо сказать, что головы на наших заводах нет. Есть его высокоблагородный мундир с золотыми пуговками, при мундире пухлявые бакенбардины, а над ними розовая плешь и больше ничего.
— Дурак? — так же прямо спросил Платон.
— Будь бы он им, тогда бы все проще было. Он сидетель.
— Кто?
— Как бы тебе понятнее… Это хорошо вышколенный статуй, обученный сидеть. Понимаешь, сидеть. Сидеть сановито, величаво, приказательно и всезнаемо и скрывать, что нет ничего ни в нем, ни при нем. Уметь сидеть — это тоже наука, которую годами старательно постигают с малой чиновной ступеньки до их превосходительской высоты. Лучше мне, Платоша, не объяснить…
— И не надо, Максим Иванович. Вы очень хорошо объяснили. В чем же его сила? За что так чтит его отец?
— Об этом, Платоша, спрашивай не у меня. Спроси у тех, у кого никто и никогда не спрашивает, которым только велят, с которых только спрашивают и… Да что там, не буду досказывать. Само дело доскажет… Если ты, конечно, с дела начинать будешь, которое не в конторе сидит, а у наковальни стоит, руду плавит, листы катает, льет и формует. Среди них тоже всякие есть головы, но и самая пустая из них правды про нашего управителя не утаит. А если утаит, глаза выболтают…
Начавшийся разговор в доме Скуратовых продолжился на заводских покосах, куда пошли они, потому что туда пошлось.
Максиму Скуратову не хотелось говорить о сыне, уволенном Шульжиным с завода, чтобы не выглядеть ненавидящим его за оскорбленного им Родиона. А все же пришлось сказать:
— Сын сыном, и я не хочу в одном горшке разные каши варить, но если подумать вглубь, то каши-то эти из одной и той же крупы. Родион был ненавистен этому борову не потому, что был неуступчив, а потому, что сын не служил при заводе, а как бы жил в нем. И завод тоже… Как бы тебе это понятнее… Завод тоже жил в нем полностью, от проходных ворот до колпаков на трубах… На этом он и проштрафился… Да и сейчас проштрафливается… Не может мой Родион, моя кровь, «на месте шагом марш», вперед рвется. Жизнь-то ведь не стоит, Платошенька. Ему хотелось, чтобы и завод не стоял…
— Где он теперь, Максим Иванович?
— В Мотовилихе, накануне выгона. И не накануне, а, можно сказать, дела сдает. Жду. Со сношкой приедет.
— Когда?
— Кто его знает. Может быть, к Любимову на судовой завод поступит. Говорят, зовут, а так это или нет, не скажу.
Платон остановился, положил руки на плечи Скуратову и сказал:
— Он никуда не поступит, Максим Иванович. Никуда.
— Я понял тебя, Платон Лукич. Захочет ли только тебя понять Родион? Не тот он теперь… Не тот. И не в том дело, что Шульжин и его вышульжил, а в том, что Лука Фомич промолчал.
— Промолчал? Родик был у отца?
— Лука Фомич сам приходил к нам. Хорошие слова говорил. И денег сколько-то много навяливал… Родион, само собой, не из тех, кто берет, молчит да кланяется. Ничего не сказал Родька Луке Фомичу, только в глаза ему посмотрел и, не попрощавшись, повернулся к нему спиной и знать его больше не захотел.
— Молодец! Ей-богу, молодец!
— С той поры перед Шульжиным и я шапки не снимывал. Увижу на улице — не узнаю. Не стало его для меня. А я для него был. Не без его указки мне наградные выписывали. Не без его ведома и на паровой молот перевели. Чует кошка, чье мясо съела, да не знает, как с этого мяса будет она блевать.
— Я думаю — плохо…
— Думать и заяц думает, а лиса его жрет…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Ничего тогда на это не ответил Платон Максиму Ивановичу. Он усвоил давнее наставление гувернера Макфильда: «Отвечай за отвеченное». Необходимо было какое-то время выждать, пока первое беглое впечатление о заводах будет проверено им и взвешены намечаемые планы. Он ходил по заводам. Разговаривал с теми, кто знал его. Знакомился с новыми, неизвестными ему мастерами, техниками, служащими завода. Заводил беседы и с теми, от кого, казалось, нечего ждать, а потом выяснилось, что нет человека, который бы не обронил золотой крупицы истины. Так, один из работающих на шихте сказал:
— Говорят, молодой хозяин приехал и будто беда какой не дурак. Увидь бы я его, так, без награды, дело бы не обошлось.
— За что?
— За выдумку!
— За какую?
— Не перепродашь?
— Зачем же? Я разве похож на мазурика?
— Тогда при свидетелях скажу. Слушай. Знаешь ли ты, на чем у нас тысячи рублев убытков растут, на чем они зимой в снег, а летом в землю втаптываются?
— Не знаю.
— Так знай! На дороге! Вон таратайка-грабарка. Много ли везет она? С кошкину селезенку везет она. А подложи под таратайку самые захудаленькие рельсишки, даже из прокатной угловой полосы, сколько может тянуть эта же самая лошаденка? Вдесятеро! В двадцать раз… А если чин чинарем рельсы дать, конный поезд можно пустить.
— Ты прав, как тебя звать…
— Зовут меня зовуткой, величают уткой, а по фамилии я Микитов.
— Так вот, ты прав, Микитов. Ты дьявольски прав. И считай награду в своем кармане. Давай познакомимся. — Он протянул руку: — Я Акинфин Платон.
Парень не оробел. Протянул свою руку и соврал: