— Я думаю, Вениамин Викторович, — продолжал Скуратов, не сводя с него глаз, — мы оба не ошибаемся в его здравии и благополучии, как и в его лондонском адресе.
— Если вам, Родион Максимович, известен адрес...
— Я понимаю, что вы хотите сказать... Но я не могу посылать это письмо почтой. Письма проверяются, и особенно идущие за границу. А у вас может случиться оказия. Я не запечатал письмо и приложил к нему копию для вас. Вы же записывали обо всем, что происходило в наших местах. Может быть, пригодится вам и мое письмо... А теперь разопьем самодельной медовой на прощание. Как-никак столько лёт прожили — и, кажется, ни одного разногласия...
Строганов обнял Родиона и поцеловал.
— Если бы я, Родион Максимович, умел не только записывать, но и писать, каким бы светлым и чистым я вас запечатлел...
Они распили отвальную и еще раз обнялись.
Оставляя на столе письмо и его копию, Скуратов сказал:
— Не беспокойтесь, Вениамин Викторович, если оно потеряется. Теперь пишущие машинки не новость. Любочка будет перепечатывать это письмо до тех пор, пока оно не дойдет до своего адреса... И если, чему я не верю, оно не дойдет до того, кто уже в самом деле не сумеет его прочитать, то дойдет до других людей, которым, может быть, тоже, как и вам, Вениамин Викторович, будет небесполезно знать о прожитом, в прогляде на будущее...
После ухода Родиона Максимовича Строганов принялся читать отчетливо и плотно напечатанное письмо.
Вот оно:
«Не называю тебя никак, потому что у тебя нет имени, потому что это письмо не только к тебе, но и к тем, кто похож на тебя, кто повторяет тебя или повторит.
Как жалок, труслив и бесстыден выдуманный тобою твой конец. Тебе, почитателю высоких трагедий, фокуснику усыпительных обманов, можно было бы изобрести что-то пофееричнее и подостовернее.
Ты же умел обольщать и очаровывать тысячи людей так, что и сам верил в свое обольщение, входя в него, как входит вдохновенный артист в свою роль и живет в ней, как в настоящей живой жизни.
Ты выжал из меня самые дорогие порывы моей души. Ты превратил мои знания в свою наживу.
Чем я отличался для тебя от каслинского самородка «Молчуна», от волшебника замков Кузьмы Завалишина, от замечательного литейщика Младека и от всех самоучек и образованных инженеров, которые в России и в своих странах не нашли применения рукам и талантам? Ты поражал их деньгами. Ты дорого платил им, но во сколько тысяч раз ты получал за это больше?
Вспомни, как озолотил тебя гравер Иван Уланов. Вспомни, как ты пользовался усовершенствованиями, начиная с веялок и кончая улучшением волочения, похищенного у твоего конкурента.
Рядом с тобой хищники, угоняющие плоты камского леса, — маленькие шакалы, дожирающие объедки лесных владык.
Если бы какой-то волшебник мог показать, из чего составились твои миллионы, то молоховский платиновый ужас показался бы крохотным жульничеством.
Ты обокрал не своего брата, такого же вора, а нацию. И тебя назовут грабителем все люди, которые будут читать это письмо, написанное не мною одним. Для этого у меня не хватило бы ума и знаний.
Ты всегда выглядел пекущимся о работающих на тебя. Я знал, что ты не совсем таков, но находил до последних дней смягчения, обеляющие тебя. В конечном счете ты был лучшим из зол в море капиталистического зла.
Таким, как ты, жизненно необходимо самообороняться заботой о тех, кто работает на них. Это не в их душе, не в их сердце, а в их шкуре и в их страхе борьбы за ее спасение.
Лучше получить шесть «рыбок» вместо семи, но получить, чем потерять все шесть и остальной улов. А к этому идет и придет жизнь.
Очарование шальвинской темноты легко далось тебе. Не для всех шальвинцев будет легким и скорым освобождение от твоих чар. Может быть, для этого потребуются годы. Кто-то захочет за таких, как ты, пойти в бой, пролить кровь и отдать жизнь. Ее уже отдала зачумленная тобою Мирониха, готовя расплату с Клавдием.
Ты очень любил слова «вдохновенный», «талантливый», «созидающий», «одаренный», «творящий». Я не зачеркиваю ни одно из этих слов применительно к тебе.
Ты был одаренным, созидающим, но во имя чего?
Наполеон тоже был талантлив и вдохновенно созидал каждый свой жестокий поход. Лишена ли была созидательной жестокости пыток святейшая инквизиция? И разве ее сила, как и сила Наполеона, не зиждилась на одержимости темнотой?
Тебе и таким, как ты, невозможно понять эти далекие сравнения с твоим маленьким «наполеонствованием»и узаконенной цивилизованной инкивизицией жестокой конкуренции. А между тем все они порождены ослепительной темнотой царящих и порабощающих.
А ты был темен, обучаясь выборочно, приобретая только те знания, которые тебе могли понадобиться как владельцу своих заводов. У тебя хватило образования, чтобы проглатывать невежественных «молоховых», таких же недоучек, как и ты, «потаковых», и не хватило ума, как только ты вышел на большую арену. Тебя проглотили знающие лучше, чем ты, «географию» капитализма и приемы его широкого порабощения. Но и они так же самозабвенно темны, не допуская, что, кроме