Собственно говоря, это не описание чекистской операции, а своего рода метафорический ее образ, в котором иносказательно, но емко и достаточно точно переданы суть и тактика борьбы с вражеским подпольем. И к подобным метафорам В Зазубрин не раз еще прибегнет в своем творчестве. Более того, в соединении с особым ритмом, который В. Правдухин назвал «ритмом революции», кинематографичностью повествования, они становятся важным звеном в образном мире писателя.
Впрочем, зазубринская метафоричность, вообще его стилистика при веем ее своеобразии вырастают из глубоких и прочных реалистических корней. В «Щепке» реализм этот предельно обнажен, нещадяще жёсток, дотошно скрупулезен настолько, что временами создается полная иллюзия строго документированного повествования, хотя, в отличие, скажем, от «Двух миров», публицистичность в повести сведена до минимума, а персонажи и события, в нем происходящие, типизированы и собирательны.
Повесть «Щепка» начинается с описания сцен массовых расстрелов в подвалах Губчека. Сцен жутких, но и психологически точных по рисунку того состояния, в котором находятся люди по обеим сторонам разделяющего их незримого барьера — приговоренные к казни и исполнители приговора. Каждый из участников смертельного действа высвечивается, что называется, до донышка. Одни из приговоренных до самого конца сохраняют честь и достоинство, другие уже от одной мысли о скорой неминуемой гибели теряют последние признаки «гомо сапиенс».
Однако и исполнители, убеждаемся, наблюдая за ними в деле, тоже неодинаковы. «Трое стреляли, как автоматы. И глаза у них были пустые, с мертвым стеклянистым блеском. Все, что они делали в подвале, делали почти непроизвольно». А вот и иной тип исполнителя-расстреливателя — Ефим Соломин. «Он знал твердо, что расстреливать белогвардейцев так же необходимо, как необходимо резать скот. И как не мог он злиться на корову, покорно подставляющую ему шею для ножа, так не чувствовал злобы и по отношению к приговоренным, повертывавшимся к нему открытыми затылками». Отсутствие злобы в данном случае ничего общего не имеет с жалостью и состраданием. Просто по его, Соломина, крестьянской хозяйской логике так легче и спокойнее «побойку делать». Потому он как бы и не казнил, «не стрелял, а работал». Но работал уже не для себя, а на революцию, которой с холопской преданностью «служил, как хорошему хозяину».
Этот, лишенный не только идейных, но и всяких нравственных оснований прагматизм делает Соломиных особенно страшными. Если у механических исполнителей типа чекистов Ваньки Мудыни ила Семена Худоногова возникает при расстрелах иной раз острое желание убежать из подвала, забыться, «напиться до потери сознания» (не до конца исчезло в них человеческое), то Ефим Соломин единственный из исполнителей приговоров всегда «чувствовал себя свободно и легко».
Соломин как тип Зазубриным пока только намечен, но увиден он писателем удивительно прозорливо — через какие-нибудь полтора десятка лет соломины станут важной и безотказной частью тотальной репрессивной государственной машины.
Ревнителей эстетической стерильности, возможно, покоробят некоторые подробности в изображении «лобного» подвала, где во время казней воздух становится, «как в растревоженной выгребной яме». Однако без этих, не всегда ласкающих слух, штрихов и деталей, без этого
Но дело не только в художественном эффекте. Автор, полагаю, специально и не стремился к его созданию. Надо учитывать еще и особенности художественного восприятия изображаемой реальности писателем, его видение мира, идущее от собственного опыта и ощущения действительности. Ощущение же революции, отношение к ней было, судя по всему, неоднозначным. С одной стороны, В. Зазубрин принимает революцию безоговорочно со всею страстью, со всем пылом горячего своего темперамента, будучи глубоко убежденным в ее необходимости для справедливого переустройства мира и лично немало для этого сделав. А с другой — как художник с обостренным зрением и чувствованием, имеющий за плечами не столько романтически-светлый, сколько кроваво-жестокий опыт борьбы за новое общество, Зазубрин не мог не видеть, что революция, по его же словам, «любовница прекрасная», но и «жестокая».
Естественно, что и зазубринский Срубов, во многом выражающий мысли и ощущения автора, видит революцию «в лохмотьях двух цветов — красных и серых… Для воспитанных на лживом пафосе буржуазных революций — Она красная и в красном. Нет, одним красным Ее не охарактеризуешь. Огонь восстаний, кровь жертв, призыв к борьбе — красный цвет. Соленый пот рабочих будней, голод, нищета, призыв к труду — серый цвет. Она — красно-серая». И, следуя логике своих рассуждений, Срубов приходит к выводу, что революционное знамя должно быть серым с красной звездой посредине.