Те упреки, которые Тэн в своей книге о старом порядке обращает к светской жизни, не могут относиться ко всей жизни разговора. Не стоит считать, что эта жизнь была обязательно искусственной и сухой. И даже по отношению к наиболее аристократической салонной жизни это справедливо только до известной степени. Прежде всего, салонная жизнь может сколько угодно выказывать уважение к общественной иерархии, как прежде всего она стремится к общественной гармонии путем взаимной деликатности в обращении с самолюбиями; в силу необходимости должно произойти то, что, даже соблюдая расстояния рангов, она будет уменьшать их. О ней, как о дружбе, можно сказать: pares aut facit aut invenit; она рождается только между равными, или она уравнивает; она рождается только между подобными, или она ассимилирует. Но она уравнивает и ассимилирует только постепенно. Не подлежит сомнению, что равенство прав и рангов является единственным устойчивым и окончательным равновесием самолюбий, находящихся в продолжительном соприкосновении. Впрочем, она, как всем известно, есть простая условная маска, прозрачная вуаль, прикрывающая глубокое неравенство талантов и индивидуальных достоинств, и служит для придания им большей цены. Эта фикция равенства есть окончательный расцвет общественности. При королевском дворе, вопреки всем преградам этикета, привычка жить и разговаривать с королем устанавливает между ним и его подданными почти уравнивающую фамильярность. «Ваше Величество, – говорил Людовику XVI маршал Ришелье, свидетель двух предшествовавших царствований, – при Людовике XIV не смели сказать ни слова, при Людовике XV говорили потихоньку, при Вашем Величестве говорят громко». Но уже гораздо раньше того, как уменьшилось расстояние между придворными и царственным хозяином дома, расстояние, разделявшее приглашенных, сглаживалось мало-помалу, и бесконечные ступени благородства начали сливаться в посещениях Двора.
Искусственная? Правда ли, что салонная жизнь – прибавим жизнь кружков, кафе и т. д., – искусственна? Общительная натура человека не толкает ли его всегда и везде к этим общим играм, к этим собраниям, ради удовольствия, под самыми разнообразными формами? И не так ли же естественны для него эти формы, как стадное чувство естественно для барана?
Что касается той сухости сердца, которую обязательно порождает салонная жизнь, то причину этого я вижу в том чрезмерном неравенстве, которое создается между родителями и детьми и даже между друзьями благодаря аристократическому почтению, пока оно еще существует вполне. Но лишь только благодаря самому действию салонной жизни, как мы сейчас сказали, это неравенство начинает уменьшаться, появление естественных чувств нежности и страсти охотно допускается; и выставление их напоказ может даже превратиться в светскую аффектацию, как это и было в продолжение всей второй половины XVIII в. благодаря возвращению к природе, ко всему, что лишено искусственности, к далеким временам. Один тот факт, что салонная жизнь во время одной из своих фаз, при своей окончательной фазе и, так сказать, при своем падении благоприятствовала распространению чувствительности и нежным излияниям, этот факт показывает нам ясно, что сухость сердца не является существенным характерным свойством светскости. Правда, что салонная жизнь во все продолжение старого порядка вредила семейной жизни. Но то же самое можно сказать о всяком поглощающем занятии, будь то занятие профессиональное, эстетическое, политическое или религиозное. То, что мешает семейной жизни теперь, – это уже не салонная жизнь, но это жизнь кружка и кафе, для рабочего – жизнь мастерской, для адвоката – жизнь суда, для политического деятеля – жизнь избирательная и парламентская. Позднее, и еще с большей силой, если бы мечта коллективистов была осуществима, это была бы жизнь фаланстерии.
Мы не можем опять-таки считать одним из существенных характерных признаков светскости то, на что Тэн указывает как на наиболее присущую ей и наиболее заметную черту, а именно отвращение к сильным новшествам, боязнь всего оригинального. Действительно, следствием всякой интенсивной общественной жизни является такой стремительный поток нравов, мнений, обычаев, что трудно противиться ему, и большинство средних оригинальностей бывают потоплены им. Одни только сильные и исключительные оригинальности уцелевают в нем, и тогда они становятся очагом новой заразы, который распространяет их личную печать, заменяя его, или накладывая ее на прежнее клеймо. Такова была проповедь одичания Руссо, которая, прозвучав диссонансом среди необузданной светской жизни того времени, переделала ее по своему вкусу. Можно ли также сказать, что люди, подобные Дидро[39], Вольтеру, и многие другие не могли заставить принять свою личность, как только притупив ее?
V