Она обняла его раза три. Слезы навернулись у ней и у него. В этих объятиях, в голосе, в этой вдруг охватившей ее радости — точно как будто обдало ее солнечное сияние — было столько нежности, любви, теплоты!
Он почувствовал себя почти преступником, что, шатаясь по свету, в холостой, бесприютной жизни своей, искал привязанностей, волоча сердце и соря чувствами, гоняясь за запретными плодами, тогда как здесь сама природа уготовила ему теплый угол, симпатии и счастье.
Теперь он готов был влюбиться в бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад. У ней не было тогда такого значения на лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.
Он удивлялся, не сообразив в эту минуту, что тогда еще он сам не был настолько мудр, чтобы уметь читать лица и угадывать по ним ум или характер.
— Где ты пропадал? Ведь я тебя целую неделю жду: спроси Марфеньку — мы не спали до полуночи, я глаза проглядела. Марфенька испугалась, как увидела тебя, и меня испугала — точно сумасшедшая прибежала. Марфенька! где ты? Поди сюда.
— Это я виноват: я перепугал ее, — сказал Райский.
— А она бежать: умна очень! А ждала со мной, не ложилась спать, ходила навстречу, на кухню бегала. Ведь каждый день твои любимые блюда готовим. Я, Василиса и Яков собираемся по утрам на совет и все припоминаем твои привычки. Другие все почти новые люди, а эти трое, да Прохор, да Маришка, да разве Улита и Терентий помнят тебя. Все придумываем, как тебя устроить, чем кормить, как укладывать спать, на чем тебе ездить. А всех вострее Егорка: он напоминал больше всех: я его за это в твои камердинеры пожаловала… Да что это я болтаю: соловья баснями не кормят! Василиса! Василиса! Что ж мы сидим: скорей вели собирать на стол, до обеда долго, он позавтракает. Чай, кофе давай, птичьего молока достань! — И сама засмеялась. — Дай же взглянуть на тебя.
Бабушка поглядела на него пристально, подведя его к свету.
— Какой ты нехороший стал… — сказала она, оглядывая его, — нет, ничего, живет! загорел только! Усы тебе к лицу. Зачем бороду отпускаешь! Обрей, Борюшка, я не люблю… Э, э! Кое-где седые волоски: что это, батюшка мой, рано стареться начал!
— Это не от старости, бабушка!
— Отчего же? Здоров ли ты?
— Здоров, живу — поговорим о другом. Вот вы, слава богу, такая же.
— Какая такая?
— Не стареетесь: такая же красавица! Знаете: я не видал такой старческой красоты никогда…
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала; какая тут красота! Вон на кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на ухо, — шепотом прибавила она, — таких ни в городе, ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
Она лукаво мигнула ему.
— Что-то не помню, бабушка…
— Ну, об этом после, а теперь завтракать скорей и отдохни с дороги…
— Где же другая сестра? — спросил Райский, оглядываясь.
— Гостит у попадьи за Волгой, — сказала бабушка. — Такой грех: та нездорова сделалась и прислала за ней. Надо же в это время случиться! Сегодня же пошлю за ней лошадь…
— Нет, нет, — удержал ее Райский, — зачем для меня тревожить? Увижусь, когда воротится.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и все даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Бабушка! Ничего не надо. Я сыт по горло. На одной станции я пил чай, на другой — молоко, на третьей попал на крестьянскую свадьбу — меня вином потчевали, ел мед, пряники…
— Ты ехал к себе, в бабушкино гнездо, и не постыдился есть всякую дрянь. С утра пряники! Вот бы Марфеньку туда: и до свадьбы н до пряников охотница. Да войди сюда, не дичись! — сказала она, обращаясь к двери. — Стыдится, что ты застал ее в утреннем неглиже. Выйди, это не чужой — брат.
Принесли чай, кофе, наконец завтрак. Как ни отговаривался Райский, но должен был приняться за все: это было одно средство успокоить бабушку и не испортить ей утро.
— Я не хочу! — отговаривался он.
— Как с дороги не поесть: это уж обычай такой! — твердила она свое.Вот бульону, вот цыпленка… Еще пирог есть…
— Не хочу, бабушка, — говорил он, но она клала ему на тарелку, не слушая его, и он ел и бульон, и цыпленка.
— Теперь индейку, — продолжала она, — принеси, Василиса, барбарису моченого.
— Как можно индейку! — говорил он, принимаясь и за индейку.
— Сыт ли, дружок? — спрашивала она. — Доволен ли?
— Еще бы! Чего же еще? Разве пирога… Там пирог какой-то, говорили вы…
— Да, пирог забыли, пирог!
Он поел и пирога — все из «обычая».
— Что же ты, Марфенька, давай свое угощенье: вот приехал брат! Выходи же.