Толпа дисциплинированно рассаживалась. В первых рядах молодые униформисты. Сочувствующие – сзади. В проходах между рядами и у дверей – вооруженная охрана в черной форме. Настоящие пистолеты в кобурах. Финки в ножнах. Широко расставленные ноги в сверкающих сапогах. На рукавах свастика. Бритые затылки. Внимательные взгляды исподлобья.
Наконец ударил гонг. На сцену, в президиум, поднялось несколько человек. Мужчины средних лет с суровыми лицами. В одном можно было узнать изрядно располневшего, известного когда-то киноактера, в другом – писателя, автора пары книжонок про мировой жидо-масонский заговор. Был еще депутат Думы от фракции коммунистов, рядом – отставной полковник ВВС, за ним – колдун-экстрасенс, не слезавший с телеэкрана в конце восьмидесятых. Замыкал шествие широкоплечий плейбой по имени Гарик, который прошлым вечером так неудачно поиграл в бильярд с кавказским авторитетом Азаматом Мирзоевым.
Все, кроме актера и экстрасенса, были одеты в черную униформу. Почетный караул по бокам сцены, у знамен со свастикой, отборные, самые красивые девочки и мальчики вытянулись по струнке. Зал поднялся. Две сотни рук вскинулись в фашистском приветствии.
В радиорубке что-то затрещало, из динамиков шарахнул бравурный немецкий марш времен Второй мировой в исполнении духового оркестра.
Плейбой Гарик, он же Авангард Цитрус, слушал, стоя на сцене вместе с прочими членами почетного президиума, как хор в две сотни голосов поет гимн, сочиненный им, Авангардом Цитрусом, на музыку нацистского марша пятнадцать лет назад после долгой унылой пьянки и болезненной гомосексуальной любви в заплеванном, провонявшем окурками и мочой крошечном номере дешевой гостиницы в Бронксе. Он снимал ту поганую комнатенку за триста долларов в месяц вместе со своим черным жирным любовником Джимми.
Если бы тогда, в грязном, пьяном, нищем восемьдесят третьем году, кто-нибудь показал ему, безымянному поэту, несчастному эмигранту из России, кадры вот такого красивого светлого будущего, он бы решил, что это глюки, похмельные галлюцинации. Ничего этого не было и быть не могло. Он дурачился, сочиняя на музыку нацистского марша идиотские стишки.
Из волшебной гармонии хора иногда выбивался неприятным визгом какой-нибудь особенно взволнованный женский голос.
Цитрус оглядывал лица в зале. Молодые, чистые, здоровые лица. Старые пердуны и пердуньи не в счет. Можно проскользнуть глазами. Они – досадное бесплатное приложение. Орут громко, продают газеты, ни копейки не требуя за свой труд, работают на благо партии, во имя светлого национал-патриотического будущего. Они готовы разбить любую телекамеру, перегрызть глотку любому дотошному, наглому журналисту. Они не боятся милиции и смело вступают в перепалки с официальными властями. Им нет цены на демонстрациях. Им, сумасшедшим, все можно. Их не жаль сдавать и терять. Однако смотреть противно…
Последние аккорды гимна угасли.
Вступительное приветствие произнес отставной полковник. Он говорил кратко, скупо, не слишком эмоционально. Он брал не ораторским искусством, а загадочной мрачностью. Его стихией была не трибуна, а стрельбище, полигон. Он руководил военной подготовкой боевиков.
Цитрус, скучая под чужие речи, продолжал оглядывать лица в зале, повернулся направо, встретился взглядом с ярко-голубыми большими глазами пятнадцатилетней Маруси Устиновой. Девочка стояла на сцене в почетном карауле и, не отрываясь, глядела на Цитруса.
Наконец ему предоставили слово. Он не спеша поднялся на трибуну, сдержанно поклонился залу, потом с улыбкой потряс сплетенными над головой руками.
– Да здравствует Цитрус! – взвизгнул истерический женский голос из задних рядов.
– Авангарду Цитрусу ура! – подхватил петушиный тенор.
– Товарищи! – произнес он в микрофон, выдержав долгую паузу и дождавшись гробовой тишины. – Сегодня светлый день. Мы отмечаем пятилетнюю годовщину нашего национально-освободительного движения…
Он никогда не говорил по бумажке. Не готовился заранее. Любая его речь была блестящей импровизацией, и аудитория чувствовала это.