С каждым разом такие встречи для Сенковского становились всё тягостнее: Люба — умница, всё видела, понимала, прекрасно отдавала себе отчёт, что былого уже не воротишь… И не уставала горько сокрушаться по этому поводу.
— Старая я стала, страшная, — печально вздыхала Люба, глядя в зеркало. — Теперь уже всё — замуж не возьмёшь.
— Перестань, Люба, — успокаивал её Лев Карлович. — Для меня ты всегда будешь самой красивой и желанной…
— Да уж, желанной… Ты-то у нас ещё — орёл! Твою на днях видела, по телевизору… Красавица писаная! Эх, мне бы её годы…
— Да ну, какие там годы! На десять лет всего младше нас.
— На тринадцать, родной. На тринадцать… Тебе-то что… А для женщины это — целая вечность… Я тебе теперь уже совсем не нужна, милый… Спасибо, что не забываешь, не гонишь прочь…
В этом месте обычно начинались предательские дрожания губ, всхлипывания и пронзительные взгляды в окно, полные скорби и страдания. Сенковского это в буквальном смысле убивало:
— Люба, ну прекрати! Перестань сейчас же! Я всё помню, ценю, никогда не забуду… Ну что за чёрт… Лю-ба!!! Ну что ты, право… Терпеть не могу, когда ты плачешь!
— Прости, родной, прости… Утопиться, что ли, чтоб уже совсем не докучать тебе…
— Вот дура-то, прости Господи! Чтоб я больше не слышал такого! Ты поняла?! А то вообще перестану ездить…
А ведь и перестал-таки! Несколько раз подряд, когда приезжал навестить, Люба была крепко пьяна, вместо приятного общения получались сплошные причитания и слёзы. Кому такое понравится?
Теперь общались только в офисе. У Любы был этакий приятный обязательный пунктик: в рабочее время — ни грамма. Молодец, что и говорить. Зато уж после восемнадцати ноль-ноль — держите меня трое и мама не горюй…
В декабре две тысячи третьего, в последнюю, предновогоднюю неделю, Люба позвонила Сенковскому и пригласила на ужин.
— Оденься в кожу. Типа, ты крутой такой бандюган. На шею цепь какую-нибудь нацепи… Хорошо?
— Слушай, у меня конец года, дел — невпроворот…
— Ну пожалуйста! — А голос у неё был совсем трезвый — для вечера дело довольно странное… — Не отказывай мне в такой мелочи! Приезжай, не пожалеешь — покажу чего…
— Ну хорошо, приеду…
Дел и в самом деле было много, Лев Карлович работал в эти дни до полуночи. Однако время выбрал: человек не чужой, давно не навещал, да и трезвая вроде бы… Только к чему этот давно забытый маскарад?
Заехал в бутик, купил кожу. Рядышком приобрёл цепь в палец толщиной. Переоделся, вдохнул непривычный запах новой кожи, почувствовал себя как-то свежо, что-то в душе всколыхнулось… Так, уже нескучно…
Люба встретила обычным мускатным амбре, но была ещё вполне трезвая. Вся из себя такая таинственная и загадочная, глазищами сверкает этак боевито… Встречала в прихожей (Сенковский заметил — на кухне сервирован стол с шампанским в серебряном ведёрке), в зал почему-то не пустила, приложила пальчик к губам: молчи, ничего не говори. Провела в спальню, надела на Льва Карловича бархатную маску a la «мистер Икс», усадила в кресло. Сиди, молчи, маску ни в коем случае не снимай. Я сейчас…
Сидел в кресле, болтал ногой в остроносом кожаном сапожке со скошенным каблучком (деталь «униформы»), привычно расслаблялся, впитывая до мельчайших деталей знакомую обстановку… Широченная кровать — ветеранша, немой свидетель неисчислимых плотских восторгов, ножки два раза чинили… Старинная лампа с зелёным абажуром, маленький генератор уюта и юпитер для множества премьер, состоявшихся в этой спальне исключительно для одного зрителя — безобразного малахитового сатира. Сатир — полуторакилограммовый неполированный уродец, сработанный уральским самоделкиным из Сысерти за десять минут прямо в процессе вдумчивой пьянки, ещё в бытность становления Льва Карловича, был своеобразным тотемом этой спальни, вдохновителем и организатором всех эротических побед. Сатир был маленько того… В общем, даже без повязки и с конкретно обозначенным половым признаком. Дома держать такую штуку было неприлично — жена бы неправильно поняла, выбросить жалко, вот и притащил сюда, тут ему самое место.
В том безымянном русском мастере умер великий талант. Деланный на скорую пьяную руку, малахитовый мерзавец смотрелся живым воплощением всей совокупной земной похоти и сладострастия. Был он, конечно, каменным… Но, если долго смотреть, казалось, что парнокопытный гад весело подмигивает и совершает непристойные движения тазом, а в бельмастых выпученных глазах его светилось: «…А мне всё мало… МАЛО!!!..»
Лев Карлович привычно взял увесистого проказника, приложил к горячей щеке холодное основание статуэтки…