Это верно. Я очень любил отца Даньки, стройного человека со строгим пробором в седых коротких волосах, в пенсне на тонкой переносице. Он был похож на кабинетного учёного, но на петлицах его гимнастёрки краснели ромбы, а над клапаном левого кармана два ордена Красного Знамени. С Данькой мы учились ещё в школе. Сазонов-старший часто приходил к нам на сборы — в будёновке, длинной кавалерийской шинели с разрезом до поясницы. Раскрыв рты, мы слушали его рассказы о Котовском, с которым вместе Сазонов воевал в гражданскую.
Потом, когда мы уже учились в институте, он уехал в длительную командировку. Под страшным секретом Данька сказал мне, что отец в Испании. В те дни у каждого из нас на стене висела карта Пиренейского полуострова. Как мы завидовали тогда человеку, сражавшемуся под Уэской! Мы боялись, что нас минует война.
Однажды Данька не пришёл в институт. Телефон у него дома не отвечал. Поздно вечером он сам отыскал меня в общежитии. Всю ночь мы просидели без сна на моей койке. Накануне из Испании пришло известие о гибели комдива Сазонова. Там он почему-то носил сербскую фамилию. Генерал Грошич…
Я не могу сердиться на Даньку. Пусть стоит на трибунах. Зато он не идёт сейчас рядом с Ниной по этому пустынному переулку, не держит её за руку, не слышит этой праздничной тишины, которую только подчёркивает далёкий оркестр. Я крепче сжимаю пальцы Нины, она отвечает на моё пожатие. Мы идём по осенённому алыми флагами узкому переулку и вдруг…
Это как удар по голове. Мы замираем. На длинном флагштоке, свесившись едва ли не до середины мостовой, улицу перегораживает огромный чужой стяг. Тёмно-красное кровавое поле, белый круг в середине, и в нём распластавшийся паучий крест.
Мы переводим взгляд. Флаг свисает с сумрачной стены серого особняка. Закрыты жалюзи. В окнах ни души. У подъезда два милиционера в белых перчатках и сверкающих сапогах. Мёдная табличка: «Deutshe Botschaft».[6]
У тротуара чёрная закрытая машина с обвисшим флажком на радиаторе. Притихшие, проходим мы мимо особняка. Открылась массивная дверь. Пахнуло холодом. Милиционеры, вытянувшись, взяли под козырёк. Вышел высокий военный в серо-зелёной форме. С ним молодая женщина. Они сели в машину.
Машина сразу тронулась. Упруго натянулся на ветру флажок со свастикой. За ветровым стеклом, в правом углу белеет картонный прямоугольник с красной полосой. Надпись: «Проезд всюду».
Мы медленно идём по переулку. Молчим. Логически всё понятно. У нас договор. Они вынуждены приветствовать нас, мы — их.
— Знаешь, — говорит Нина, — свастика встречается ещё у древних индийцев и на античных греческих вазах…
У неё потрясающая способность знать тысячу никому не нужных вещей. Обычно это меня восхищает. Но не сейчас.
— Идём! — грубо говорю я. — Так мы и к концу демонстрации не успеем!
Нина вскидывает глаза, но не обижается. Мы спешим навстречу рвущимся в переулок звукам оркестра.
Под аркой нового дома мы выходим на улицу Горького. И здесь мгновенно забывается встреча в переулке. Сплошной, нескончаемый, во всю ширину недавно раздвинутой магистрали людской поток. Перебивающий друг друга рёв оркестров, лихой баян, гулкие удары здоровенных ладоней в кругу играющих в «жучка».
— Сашка! — отчаянно кричит кто-то. — Сашка! Колчин!
— Ни-и-нка-а! — визжит девичий голос.
Это наши. Это наш институт. Это свои!
Прорвав оцепление, мы врываемся в колонну. Нину окружают девчата.
— Чур, на новенького! — кричу я, подбегая к играющим в «жучка». — Чур, на новенького!
Меня пропускают в круг. Я прикрываю глаза, и чья-то дружеская рука, не жалея сил, бьёт в мою подставленную ладонь. Рядом хохочут девчата. Слышу смех Нины…
Я вскакиваю. Нет, не может быть. Это лишь чёрная тень, омрачившая нашу жизнь. Там свои. Там друзья. Они не допустят свастику на улицы Москвы. Я должен быть с ними. Больше не могу оставаться здесь. Один, на этой чужой холодной земле…
7
Ещё затемно я растопил плиту. Я старался не делать этого днём — дым могли заметить с большого острова. Сварил густой кулеш из мясных консервов и овсяного концентрата, открыл паштет и рыбные консервы. Надо было хорошо позавтракать. Разбудил Риттера. Теперь его состояние небезразлично мне. Риттер должен сохранить силы до конца пути.
Лейтенант не без удивления оглядел накрытый стол. Но завтраку отдал должное. Вероятно, решил, что это начало моей капитуляции.
После завтрака мы вышли наружу. Я подвёл Риттера к нагружённым саням. Надел через плечо лямку. Другую протянул лейтенанту.
— Попробуйте, будет ли удобно.
— Зачем это?
— Продукты на дорогу.
— Нам достаточно взять несколько банок консервов и по десятку галет. Всего на два-три дня.
— Не думаю, — сказал я. — Не думаю, чтобы за три дня мы прошли двести километров.
— Сколько?
— Двести.
Риттер, наверное, решил, что я спятил.
— Хватит болтать! — Он отбросил лямку. — Мне надоел этот балаган. Чтобы через десять минут вы были готовы.
Он пошёл к дому. У него снова была прямая чёткая спина. Он шёл к дому не оборачиваясь, подставив мне спину.
— Стойте! — сказал я. — Мне нужно вам кое-что объяснить.