Шесть мотоциклистов один за другим промчались по дороге в грохоте и гари. В колясках, прыгающих по бугоркам, сидели пулеметчики. А водители, в глубоких тевтонских касках, из-под которых виднелись стекла очков да клинья подбородков, в перчатках с раструбами, держались за прямые палки рулей так осатанело, как будто те готовы были вырваться и умчаться в лес отдельно от колес и седоков.
От дороги до края обрыва было метров пятнадцать. И эта узкая, поросшая рыжим папоротником полоска земли укрывала за собой партизанскую переправу.
Мотоциклисты унеслись, а на поляне осталось сизое облачко выхлопной гари.
Гонта вытер лицо рукавом куртки, и кожаный рукав глянцевито заблестел, словно от выпавшей росы.
Левушкин же, который сидел в густых рыжих космах папоротника неподалеку от дороги, закурил. После этого стал деловито раскладывать по карманам лимонки, гревшиеся на песочке, как черепашьи яйца.
Когда все перебрались на другой берег. Гонта догнал майора, сипло, задыхаясь, сказал:
– Если б немцы нас застукали, последняя пуля в пулемете была б твоя.
– Ну что ж… Спасибо на откровенном слове, – ответил Топорков.
Обоз стоял в приречном лесу среди ивняка, который еще не сбросил листву и укрывал партизан надежно и плотно. Туман сочился сквозь ветви. Партизаны кутались кто во что горазд. На ветвях висели гимнастерки, брюки, кителя. Галина, накрывшись грубой рогожкой, лежала на телеге.
Лошади безучастно жевали, опустив морды в подвешенные к сбруе торбы.
Андреев – бороденка на сторону – спросил у окоченевшего Топоркова:
– Вечер к туману пошел, товарищ командир. Разрешите?
Майор кивнул.
– Огонь – это все для человека, – бормотал Андреев, выдувая огонек с помощью своей увесистой «катюши». Искры, как злые мухи, носились у его бородки. – Сытому да обогретому и воевать легче.
Легкое пламя затрепетало в окопчике – и тотчас же все потянулись к костру.
– Ловко ты, дед, – похвалил Андреева Миронов.
– Дело-то знакомое. Я ведь свою жизнь в лесничестве отработал, объездчиком – где ночь застала, там и дом… – Андреев оглядел всех ласковыми, слезящимися от дыма глазами. – Вот… И ревматизм не будет меня мучить. Уж больно невоенная болезнь! Стыдно даже за свой организм…
– Организм! – заметил маленький сутулый Беркович, колесом согнувшийся под своей трофейной офицерской шинелью. – Да я бы свой дом променял на ваш организм, такой у вас организм!
– А что у тебя за дом? – спросил Андреев.
– Э, где он теперь, мой дом? – грустно отозвался Беркович.
В самом деле, где его, Берковича, дом? И где дом долговязого человека по фамилии Вилло, где дом майора Топоркова, бойкого Левушкина?
Всходил месяц. Он выкатился по светлому еще небу над рекой, над округлыми ивовыми кущами, над похолодевшей, окутанной туманом землей. И тотчас заблестела и словно бы остановилась, накрывшись фольгой, река. И была эта картина тихой, мягкой и до глухой, до сердечной боли русской.
На склоне пригорка, зеленого от озими, лежали двое дозорных – Левушкин и Бертолет, каска которого чуть поблескивала под лунным светом. Вдалеке, на вершине пригорка, черными квадратами изб темнело село. Кое-где горел свет в оконцах, и доносилась музыка. Кто-то выводил на немецком языке:
«Die Mühlsteine tanzen…»[2]
– Радиолу запустили, – прошептал Левушкин. – Наша ведь радиола. Там клуб был до войны… Да, испоганили землю. Мы в холоде, как жабы за камнем. А они свою музыку пускают!
– Это не их музыка, – сказал Бертолет. – Это Шуберт. Это ничья музыка.
Они лежали тесно прижавшись, согревая друг друга.
– Культурный ты очень, добренький, – сказал Левушкин. – Встречал я одного такого. В Чернигове. «Пойдем, – говорю ему, – с нами». А он говорит: «Я неспособный к войне, в человеке, – говорит, – врага не вижу». – «Как так, – говорю, – не видишь? – да как врежу ему промеж глаз: – Вот тебе враг известный, выбирай хоть бы меня, а не сиди на месте чирием!..» Так вот и ты: музыка тебе ничья!
– За что ты меня не любишь, Левушкин? – спросил Бертолет.
Взлетела над селом ракета, и они прижались к земле. Забегали, замельтешили по озими резкие тени. Баритон, певший о вертящихся жерновах, примолк, словно испуганный ярким светом.
Под навесом из густого ивняка, где сбились телеги и лошади, из-под земли выбивался язычок огня. Над огнем – чугунок литров на пять, над чугунком – раскрасневшийся Миронов с ложкой.
К костру из ивняка вышел Гонта. Он зябко передернул плечами, направился к Топоркову:
– Немцы ракеты пущают. Не нравится мне все это. Самое время проскочить до Калинкиной пущи.
– Люди должны отдохнуть, – отрезал Топорков.
– Ну-ну… Как знаешь… – Гонта хрустнул крепкими костями, в упор оглядел майора – тяжело оглядел, как будто катком придавил.
Майор, не обращая на Гонту никакого внимания, смотрел на огонь внимательно и настороженно, как филин.
– Слушай, Бертолет, а чего это сюда столько фашистов нагнали? – осенило Левушкина. – Стреляют, охранение выставили… Может, это они наш обоз ищут?
– Как это – ищут? – не понял Бертолет. – Откуда они узнали?