Доктор Рыжиков взялся за свой велосипед.
Ехать через толпу было, конечно, невозможно. Можно было только пробиваться солдатским шагом, расслаивая себе путь велосипедным колесом.
Но пробиваться все быстрее, чтобы не опоздать к Мишке Франку. Он знал, что там уже ничего не мог сделать. Мог только ждать. Все равно, что ждать здесь. Но почувствовал себя вдруг таким отдохнувшим и свежим, что должен был быть только там. Чтобы вытащить Мишку откуда угодно. Из подкорковой комы, из братской могилы, с того света, от черта, от дьявола. Как вытащил Мишка его.
Мишка Франк – школьный друг. Тот, с которым в этом городе учились с первого по десятый. С которым их и взяли добровольцами в десантные войска. Тот, который его и женил, во исполнение приказа генерала, на лучшей красавице школы и города. И с которым они в сорок третьем гуляли по этому самому скверу под звуки госпитального оркестра. И который подрался потом с похоронной командой, чтобы отрыть доктора Рыжикова наружу из братской воронки. И подрался бы с самим чертом – доктор Рыжиков знал. Тот, который выписывал частному сектору те горстки кирпича и цемента, что шли на латание прачечной – заговор с группой больных против доктора Рыжикова и лимитно-фондовых дотов. Тот, с которым они каждый раз в этот день стояли здесь с самодельной фанеркой «Воздушно-десантные войска», но так и не нашли в своем городе третьего. Школьный друг, непробиваемый и толстокожий, из которого он выдавил слезу, а может, что похуже, самым жестоким, что только можно придумать. Виной за отнятую человеческую жизнь. Все мог переварить за эти годы, а это – нет. Порвался.
Вот что он с ними наделал. Так он считал.
Науке неизвестно как, но теперь его силы должны были перейти в Мишку Франка. И вытащить его.
Вот что происходило с доктором Рыжиковым. Сначала – когда ему не было и двадцати. Потом – когда было за сорок.
А впереди – за пятьдесят, за шестьдесят, за семьдесят… Как у всех, еще топать и топать. Еще штопать и штопать. Безропотно латать ту оболочку из наших разных чувств и мыслей, которую так легко рвет чья-то боль. Или злость. Или глупость. С которыми справляться бывает труднее, чем с болью. Но все равно – что поделаешь… Не бросать же, если такая работа.
На пятой скорости он позабыл про летчика. А зря. Лети он не в больницу, а домой, как заставляли друзья, он встретился бы с делом своих рук быстрее. Потому что летчик уже сидел у него дома. И не один.
Комната с круглым старинным столом была занята гостями. Их было несколько, пять или шесть. Прямо с чемоданами, с вокзала. Кто-то сам, кто-то с сопровождающими женщинами. Места за круглым столом не хватило – сидели на диване и вдоль стен.
Робели, как в зале ожидания или в гостинице. Ждали.
Еще больше робели никогда не робеющие Валерия и Анька с Танькой, забившись на кухню. В комнате им места не осталось. Там они наливали в чашки чай, клали в блюдца сухарики и препирались, кому очередь выносить. Выносили, возвращались с пустыми стаканами и шептали в ответ на замороженные взгляды: «Сидят…»
Храбрый Рекс вообще весь превратился в дрожащий кончик своего хвоста. Будь он отчаянней, махнул бы через забор – и только бы его и видели. Но там паслись свирепые дворняжки, а посему пришлось забиться под веранду и давить даже собственное поскуливание.
Все потому, что прибывшие в дом люди своими несчастными лицами затмили даже бывшего Туркутюкова. А нынешний – пусть с грубовато вырезанными губами, как будто бы наклеенными бровями и еще не полностью опавшими рубчиками швов – вообще был для них недосягаемым образцом. Портретом кисти Кипренского.
Ямы на пол-лица, скошенные головы, пустые глазницы, отрубленные подбородки, вдавленные лбы и носы, пульсирующие бескостные виски и затылки.
Кто уцелевшими на обожженной маске двумя глазами, кто одним взирали на летчика Туркутюкова. Один совсем слепой, в огромных черных очках, за которыми вроде и вообще ничего не было, дотянулся ощупывать пальцами волосы, лоб, глаза, скулы.
Туркутюков отнюдь не отшатнулся; наоборот, удобнее подставил обновленное лицо для этого обследования и продолжал говорить то, что начал:
– Пить не пьет. Учтите. Подарки – ни-ни! Сразу выгонит. У кого эпилепсия – начнет лечить с нее. Так положено. Если кто десантник – вообще повезло…
Сопровождающие женщины в плащах и косынках, постарше – жены или сестры, помладше – дочки, и одна совсем старенькая старушка, мать инвалида, прикладывали платочки к глазам, утирая слезы надежды.
– В гостиницу хоть поможет? – спросила одна. – Или так мыкаться?
– Поможет, – твердо сказал Туркутюков под пальцами слепого. – Он все поможет.
Что было большим чудом? Что где-то они прятались от наших глаз так, будто их совсем не было? Что в разных городах услышали про обновленного собрата? Что врозь узнали адрес доктора и отправились в путь? Что явились с вокзала в один день и час, распугав неповинную улицу?
Или что вообще во что-то верят?
Или что просто выжили?