Она одиноко текла из закрытого глаза по небритой щеке. Что она значила, никто не мог сразу сказать. То ли след повреждения, то ли какая-то глубокая, проснувшаяся первой боль. То ли какое-то давнее сожаление или вина. Не доктор ли Рыжиков мечтал о такой слезе, когда в последний раз говорил с Мишкой Франком. О слезе раскаяния – на самый малый случай. Но Мишка Франк только хохотнул – довольно впрочем, осторожно. Что теперь, всем вешаться или стреляться из-за одного несчастного случая, по собственной вине к тому же? Он ведь десять раз повторил все сначала: что не оставлять же было тех же студентов на улице, на зиму глядя, из-за пяти несчастных плит; что были приняты под расписку все меры предосторожности; что студенты сами в теплый вечер поотрывали рейки и открыли забитую дверь – подышать… Что да, была неосмотрительность, но не было вины. Что люди сами взрослые и вообще прокуратуре виднее. «Ну хочешь, сам пойду под суд, сам на себя напишу обвинение. А строитель – ему как прикажут…» Доктор Рыжиков не хотел, чтобы Мишка Франк шел под суд. Его бы устроила просто такая слеза. И он сказал: «Если я ничего не могу объяснить, пусть он к тебе сам во сне придет и все скажет!» Тут Мишка Франк и хохотнул, старый материалист. А вот что придавило его прокуренные сосуды в ту майскую ночь, так и осталось секретом. А также – что значила эта слеза…
…Ибо «секреция ее резко усиливается при разных раздражениях роговицы (инородными частицами, попадающими в глаз, вредными примесями в воздухе и др.), а также при некоторых эмоциональных состояниях. В таких случаях часть слезной жидкости не успевает оттекать по слезовыводящим путям и скатывается через нижнее веко».
Как выражаются они сами.
Сам-то доктор Рыжиков не заметил, что впервые за годы, с самого воцарения мира, ему приснился иной сон кроме того единственного, с которым он был обручен. Кроме «прощайте, товарищи!».
57
– Плачешь, десантник! Спишь и плачешь, слеза вон течет! А тут уже до Берлина дотопали!
Не кто иной, как ветеран-артиллерист своей протянутой рукой в сей раз вытащил доктора Рыжикова из могильной воронки. «Прощайте, товарищи!» – кричал он беззвучно оттуда. А товарищи снова взялись перекуривать, опершись о свои лопаты. Вот-вот за них возьмутся, и тогда… Справа лежит, ждет своей участи Сулейман, слева – Мишка Франк. Молчат и ждут, что он предпримет, доктор Рыжиков. Он предпринимает, но бессильно. Слова падают рядом в грязную жижу, не долетая до товарищей с лопатами. Поэтому сейчас он погубит и Сулеймана, и Мишку. И этого ему никогда не простят. Хотя как не простят, когда его зароют вместе с ними…
– Да нет… – Хоть бы раз догадаться, что это прошлое, что это сон, что сейчас город, сквер, ордена и медали. Девятое мая. День Победы. И ноги сами занесли сюда, когда он послушался всех и попытался добраться до дома. Скамейка, солнышко, артиллерист, трибуна. Мокрая точка на щеке. – Да нет, это так… От жары…
– А… – сказал артиллерист. – А у меня с войны два сна застряло. Один со смехом, другой со слезами. Со смехом – это как баню разбомбило и мы все голые выскакиваем, даже без кальсон. А тут люди ходят, город, трамваи… Как сегодня. Смех-то смехом, а мы мечемся голые, друг другом закрываемся, во как в печенку въелись налеты эти… А другой – это к Клавке бегу с бугра, где она там простыни свои развешивает. Вот-вот уже победа, май, солнышко греет. Про маскировку все давно забыли. Уже совсем близко, ну, думаю, в этот раз добегу. Хоть раз дотронусь напоследок. И главное, знаю, что сон. Ну хоть в одном сне повезет или нет? Нет, снова «рама» пролетает, я бегу – там только воронка дымится. И ведь бомба одна-единственная была, глупая, и надо же… Еще чуть-чуть – и день победы. Там уж мы отсыпались, вот как ты сейчас. И в капонирах, и на политзанятиях, и над очком…
Был бы тут Сулейман, доктор Рыжиков тоже бы вспомнил, как по пути из Европы в теплушках гвардейцев-десантников за сон на политбеседе даже давали наряд – чистить вагон с лошадьми. А рельсы убаюкивали – никакого спасения. «Я тогда внес свое первое в жизни рацпредложение, – мысленно сказал он Сулейману. – Нарвать газетных клочков, нарисовать на них химическим карандашом кружочков, послюнявить и налепить на глаза. Под нарами, в углу, там темновато, не разглядишь. Глаза у камчатки закрыты, а взводный видит вот такие зрачки, расширенные, как после атропина. Ага, слушают, повышают сознание…»
В глазах Сулеймана прыгнула золотистая искра. Самые внимательные глаза из всех, какие знал доктор Рыжиков, стояли перед ним как живые. Почему-то вот так. Какой-то незнакомый мальчик из незнакомого Кизыл-Арвата поехал бы в свой Баку, в который мечтал вернуться, стал бы себе врачом районной стоматологической клиники; может, уступил бы настойчивости родственников жены; может, выстоял бы. Но жил бы, слушая окружающих со своей затаенной искрой в темных глазах. Если бы не встретил доктора Рыжикова и не был послан им в красавицу Москву.