— Голубчик! Это — обуза! — восклицала Катя. — Это грубо, некрасиво!..
И, захватив в руку свою густую, тяжёлую косу, она с досадой закидывала её за плечо.
— Я не могу сделать ни одной причёски, а ходить с косой в мои годы — смешно!
Иногда обе молодые женщины шептались о чем-то, и тогда у Зины всегда было очень серьёзное, многозначительное лицо. Семена Александровича чрезвычайно интересовали эти тайные беседы, но сколько он ни допытывал жену, она всегда отвечала уклончиво и неохотно.
— Ну, что же особенного? — говорила она. — Толкуем о разном. О нас, о тебе. Бедная Катя! — со вздохом прибавляла она.
— Отчего — бедная? Чего ей ещё надо?
Зина принимала таинственное выражение, от которого её маленькое, детское личико становилось удивительно милым и смешным.
— Вы, мужчины, не можете понять нас, женщин, как мы понимаем друг друга!
Семён Александрович приходил в восторг и, внезапно охватив жену своими большими, сильными руками, поднимал её на воздух, как пёрышко.
— Какая опытная, какая умная, какая проницательная женщина! — восклицал он.
Но он сам видел, что Катя становилась всё более нервной и неровной. Она не то скучала, не то тосковала о чем-то. Иногда она пропадала на целые недели, и потом рассказывала, что ездила в Москву, в Киев или Одессу. Наконец, она объявила, что опять уезжает за границу, не писала ни разу за всё время отлучки, и появилась снова только теперь, когда Зина уже лежала в гробу.
— Любила она её? Или любила только меня? — спрашивал себя теперь Семён Александрович; и он старался уяснить себе то, что она должна была чувствовать в настоящую минуту. Что заставляло её так безутешно рыдать над гробом женщины, которая отняла у неё её счастье? Он старался понять её душевное состояние — и не мог.
То же безмерное чувство ужаса охватило Семена Александровича ещё раз после того, как отпевание в церкви было кончено и священник обратился к присутствующим с предложением проститься с покойной.
— Подойдите проститься! — сказал он.
Агринцев, который опять думал о чем-то постороннем и бессвязном, машинально двинулся вслед за Анной Николаевной, помог ей войти на возвышение, на котором стоял гроб. Но когда она отстранилась, и он вдруг увидал на атласной подушке как будто незнакомое ему жёлтое личико с подвязанной нижней челюстью и с странными тёмными пятнами около носа, он с ужасом отшатнулся назад.
— Руку… — шепнул ему кто-то. — Руку!
Он бессознательно повиновался. Весь содрогаясь от ужаса, коснулся он губами закоченевшей, жёсткой ручки, и в эту минуту он не чувствовал ни горя, ни сожаления, не чувствовал никакой связи с этим жалким, отжившим телом, которое должны были опустить и зарыть в землю.
Когда он вернулся домой, в гостиной всё было прибрано, и комната приняла свой прежний вид. Он подумал и о том, что Зина уже не больна, не страдает, и о том, что ему больше не надо ухаживать за ней, сидеть около неё днём и ночью, — и ему показалось странным, что он свободен, что он может располагать своим временем так, как захочет. Он вспомнил о повести, которую начал писать до её болезни, и невольно стал припоминать написанное. В окно, около которого он остановился, неожиданно скользнул луч солнца, — и в комнате, и на улице вдруг сделалось светлее и оживлённее.
«А зачем писать? — подумал вдруг Семён Александрович. — Разве я в силах передать словами хотя бы то, что я переживаю, что я чувствую сам? Чувство так сложно, так индивидуально, а люди привыкли к простым, ясным определениям. Чтобы писать, надо придерживаться известной условности… И я сам, незаметно для себя, придерживался её. Отчего, например, я никогда не замечал, что природа жестка и бездушна? Вот светит солнце… Разве этот свет может радовать кого-нибудь? Он так же механичен, как свет лампы или свечи».
Он прошёл в кабинет и лёг на диван.
«Если бы я стал писать, — продолжал рассуждать он, — мог ли бы я, по-прежнему, с спокойной совестью употреблять слово душа? Верю ли я сейчас в душу? Зина любила меня, любила мою душу; она так именно выражалась. А я даже не уверен в том, есть ли у меня что-нибудь действительно своё. Я не уверен в том, что я люблю, когда я люблю; что я страдаю, когда я страдаю. Я должен наблюдать за собой, я должен скрывать свои мысли, чтобы не оскорбить памяти жены. Памяти жены! Зины! А я думал, что я живу только ею, только для неё!»
Весь день он лежал и думал. Он слышал, как пришла Катя, и знал, что она долго сидела у Анны Николаевны. Чьи-то осторожные шаги приближались к его кабинету и останавливались у двери. Кто-то хотел и не решался войти. Когда начало смеркаться, Агринцев встал и зажёг лампу. В верхней квартире, над потолком, кто-то с увлечением заиграл модный вальс. И вдруг перед глазами Семена Александровича отчётливо, снова ясно выступило мёртвое, жёлтое, незнакомое личико, с отвисшей челюстью и тёмными пятнами у носа. Он зажал уши и бросился ничком на подушку дивана.