Но наказание настоящее — каторга — появляется в самом конце, в эпилоге. И описано оно так сдержанно, так уклончиво! Вскользь, правда, упомянуто об „ужасах каторжной жизни", но именно вскользь, почти незаметно. На каторге день был „ясный и теплый", "с высокого берега открывалась широкая окрестность, с дальнего другого берега чуть слышно доносилась песня". Раскольников даже „рад был работе". Уж кто другой, а Достоевский знал, что такое каторга. „Те четыре года, — писал он своему брату — считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное..." Был, слава Богу, в силах рассказать, мы это знаем. Но если бы в эпилоге „Преступления и наказания" ад показал настоящую каторгу с плац-майором Кривцовым и с „несчастненькими", то что же осталось бы от „очищенья страданием"? Очистить страданием пришлось бы и плац-майора. Во всем этом гениальном ребусе, пожалуй, гениально и знание моралистского ремесла. Достоевский „углублял", когда это было ему нужно. Он углубил бы, конечно, и убитую Соколовичем проститутку, — и были бы тут, наряду с несравненными страницами, и „драдедамовые платочки", и „поклоны человеческому страданию".
Как подошел к своей теме Бунин? В рассказе об убийстве — убийства не описывается совершенно. Правда, русскому писателю особенно трудно описывать убийство, — после „Преступления и наказания", „Крейцеровой сонаты", „Войны и мира" (смерть Верещагина). Однако, я думаю, не эта трудность остановила Бунина. Дело в особенностях его художественного вкуса. Жюль Ренар в своем бесценном дневнике иронически говорит о прозе Поля Адана: „После каждой его фразы хочется ударить в барабан". Нет писателя, к которому это определение подходило бы меньше, чем к Бунину: он органически не выносит эффектов. На мой взгляд, даже у Достоевского, даже у Толстого почти нет страниц, равных только что названным сценам из их творений. Но Бунин, верно, любит
Нет психологического анализа и в этом его шедевре. Невольно спрашиваешь при чтении „Петлистых ушей": чем же он работает? Пусть мне простит читатель этот чисто профессиональный подход к вопросу. „Нутро", вдохновение, это само собой. В.Н.Давыдов, едва ли не величайший из актеров, которых мне приходилось видеть, в своем „Рассказе о прошлом" пишет: „Говорили, что Стрепетова играет нутром. Нелепое избитое слово. На сцене нельзя играть нутром". Скажу больше. Только по отношению к такому писателю, как Бунин, и уместен вопрос о так называемой технике. Открываешь книгу того или другого нового писателя, — к сожалению, в девяти случаях из десяти этот вопрос не стоит и ставить. У Пушкина, вероятно, уши увязли бы от всего того, что писалось о „моцартизме" и „сальеризме", — точно Моцарт был бы Моцартом, если бы в нем не сидел и Сальери!
Толстой также, вероятно, описал бы эту проститутку без психологического анализа. Но она у него поговорила бы. Он был несравненным мастером этого приема. Анна Каренина на обеде в имении спрашивает деревенского врача: „Как здоровье старухи?.. Надеюсь, не тиф?" Доктор отвечает: „Тиф не тиф, а не в авантаже обретается". Больше о докторе ни слова, но сельский Базаров, смущенный обществом аристократов и одновременно их презирающий, готов: точно мы прочли его биографию. Краснолицый жандарм рассказывает в Сибири Нехлюдову: „В Казани, я вам доложу, была одна, — Эммой звали. Родом венгерка, а глаза настоящие персидские. Шику было столько, что хоть графине", — зачем тут еще пользоваться психологическим анализом: волшебный фонарь внутри человека зажжен и горит. После Толстого Чехов пользовался этим приемом лучше всех, но желание веселить читателя несколько вредило бывшему Чехонте. „Как, по-вашему, по-ученому, Осип Васильевич, — спросил Калашников, — есть на этом свете черти, или нет?" „Как тебе, братец, сказать? — ответил фельдшер и пожал одним плечом. — Ежели рассуждать по науке, то, конечно, чертей нету, потому что это предрассудок; а ежели рассуждать попросту, как вот мы сейчас с тобой, то черти есть, короче говоря". Читатель чувствует, что его хотят рассмешить, по все-таки это прелестно.