Произведение неистовое, полное инвектив, словно бы опьяненное яростью, изобилующее оглушительными эпитетами и образами, вызывает у меня неудержимую улыбку.
Ибо я невольно воображаю автора: как в определенный час он садится за стол и продолжает свое исступление.
Гуманизм
«Гималаи наводят на меня тоску. Буря меня тяготит. Бесконечность меня усыпляет. Бог — это слишком…».
Гюго — миллиардер. Но не князь.
«То был город мечты…».
Следственно, речь идет не об архитектуре.
Я замечаю, что во всех искусствах, и особенно в искусстве писательском, стремление доставить некое удовольствие нечувствительно уступает стремлению внушить публике желаемый образ автора. Если бы государственный закон принуждал к анонимности и если б ничто не могло печататься под авторским именем, литература переродилась бы полностью, — коль скоро она вообще не угасла бы…
Понимать кого‑либо значит представлять также его физиологию, его чувствительность, привычки его организма — своеобычные, чрезвычайно могущественные и глубоко сокрытые. Тайна многих поступков находит разгадку в политике сохранения физиологических привычек; потребности эти подчас диковинны, и, хотя это лишь усвоенные потребности, они подчас сильнее естественных: настоящие паразиты невро-висцерального существования, производители невероятных притворств и уловок. Ничто так ярко не обрисовывает «индивидуальность». Но это еще одна грань, которой роман почти не затронул. Даже Бальзак. Нужно признать, что эта тема быстро и легко приводит к грязному, к омерзительному и к комическому. Непостижимые навыки, аналогичные суеверию, психозу, магии, они становятся неотвязными: своеобразные формы интоксикации привычкой и уродливостей в сфере действия. Существует тератология поведения.
Все, что человек пишет, неизбежно ведет его, прямо или же косвенно, к самовосхвалению.
«Я — ничто, — пишете вы, — взгляните на мое убожество, мои недостатки, мои пороки, мои слабости…» и т. д.
Он бьет себя в грудь, чтобы его услышали.
Принцип подобия
Самый прекрасный ангел захотел сравняться с богом.
Люди захотели уподобиться богу.
Бог стал человеком.
Он призывает людей уподобиться малым детям.
Итак, никто не способен уклониться от подражания.
Все в конце концов сводится — если угодно — к возможности созерцать угол стола, кусок стены, свою руку или клочок неба.
Человек, присутствующий при величайшем мировом спектакле, свидетель битвы при X или Воскресения, волен разглядывать свои ногти либо смотреть, какой формы и цвета камень лежит у него под ногами.
Он отбрасывает «эффекты», сужает круг, замыкается в том, что видит реально.
Он, таким образом, обособляется в Сущем.
Что ты видишь? Цезаря?… — Нет. Я вижу кусок лысого черепа, и я изнемогаю в толпе, которая меня теснит и запах которой вызывает у меня тошноту.
Идея правосудия есть, в сущности, зрелищная идея, идея развязки, восстановления равновесия, — после которых ничего больше нет. Все расходятся. Драма окончена.
Идея сугубо народная театральная.
Ср. «призвать в свидетели»: собравшихся людей, богов, потомство…
Нет правосудия без зрителей.
Высочайшее правосудие возможно, следовательно, лишь в Иосафатовой долине перед величайшим количеством зрителей.
Важна публика, а не процесс.
«Поверить бумаге печаль свою».
Странная идея. Источник множества книг — в том числе всех наихудших.
Человек почерпнул все, что делает его человеком, в дефектах своей системы. Несовершенства приспособляемости, расстройства и погрешности его адаптации, различные нарушения и воздействия, заставляющие его говорить об «иррациональности», — он их освятил, он обрел в них свои глубины и странный продукт, именуемый «меланхолией», в которой звучит подчас отголосок исчезнувшего золотого века или предчувствие некой загадочной участи.
Всякая эмоция, всякое чувство знаменуют какой‑то пробел в адаптации. То, что мы называем сознанием и умом, пускает корни и разрастается в этих щелях.
Верх человеческого в человеке — то, что он к этому приохотился: отсюда поиск эмоций, производство эмоций, стремление терять голову и кружить голову, нарушать покой и лишаться покоя. И однако то там, то здесь встречается физиологическая потребность терять рассудок, видеть превратно, творить иллюзорные образы — дабы свершалась любовь, без которой не стало бы рода людского.
Тот, кто угадывает, находит и принимает свои границы, более универсален, нежели те, кто границ своих не сознает.
В этой его конечности ощутимо содержится их бесконечность.
То, что ни на что не похоже, не существует.
Универсально лишь то, что достаточно для этого грубо.
Все истолкования поэзии и искусства стремятся придать необходимость тому, что по самой своей сути условно.
Прозрачное, вразумительное — то, что соответствует четкой идее, — не воспринимается как нечто божественное. Во всяком случае, подавляющим большинством людей (в искусствах многое этим объясняется).
Ничтожно число людей, способных связать переживание возвышенного с чем‑то безусловно ясным — и в зависимости от этого качества. И столь же мало авторов, которые этого эффекта добивались.