– А что они – не люди? – удивленный вопросом, поднимает плечи Никое. – У него сегодня аж две панихиды было. Во-первых, Констан-топулосы – хорошо еще, что вдвоем отчалили, и еще одна бабуля, старая Фильо. Утомился, понятно.
Едим на улице. Смотрим в ночное небо – архив человеческой мечты. Молочные капли звезд вскормили не одно поколение надежд. Где-то рядом нежным журчащим сопрано поет лягушка – греческий соловей.
Крупные жуки, закованные в зеленую броню, делают вираж и демонстративно, с громким стуком падают на спины. Мы пробуем поднимать, но реанимация бессильна: пришло их время, а на миру и смерть красна.
Стандартный греческий пленэр: пожилые оливковые деревья с растрескавшимися артритными стволами, красные и белые олеандры, размашистые сорные кусты розмарина по пояс.
– Все греки обязательно сажают оливки и виноград! – замечаю я.
– Но здесь больше ничего и не растет! – оправдывается Никое.
Обсуждаем погоду: на острове дуют сезонные ветры. Странное ощущение: от солнца жарко, от ветра холодно. Солнечные лучи и студеный воздух равномерно обжигают кожу. У августовского ветра красивое имя: мельтемья.
– А мы называем его просто «радость домохозяйки»: белье-то сохнет за пять минут! – замечает Аспасия.
– Паисий Святогорец учил здоровому питанию, – наставительно произносит папа Христос. Он захмелел, и ему хочется поговорить. – Нельзя мясо, кофе, алкоголь, жареное, жирное.
– А что он понимал в еде? Он ведь монах, – удивляется Никое, ворочая ребрышки на огне.
– Он не просто монах, он аскет!
– Ну вот!
– Аскет лучше всех разбирается в наслаждении! Потому что он не гонится за ним.
Время замедляется, сгущается в длинные фиолетовые тени под кипарисами, коротится в концентрических кругах перламутровой изнанки раковин, которыми Аспасия украсила столы. Хронос, который неразборчиво, как хомяк, пожирал своих детей, давно мертв.
А папа Христос шумно хрустит горячими, пахнущими сладким жирным дымом ягнячьими косточками.
– Я же не святогорец, – сокрушенно качает он головой, подбавляя в стакан пиво. – Плохо понимаю в наслаждении. Ем что попало. Ем как грешник – руками. А что – всем, что ли, в рай? Мне не нужен рай! Мне и в Греции хорошо.
Настоящий мужчина
Разговариваем с другом. Я размышляю вслух:
– Вот вы, греки. У вас много так называемых «настоящих мужчин». Отлично водите машину, мотоцикл. Ныряете, как дельфины. Накачаны, начитаны. На весь мир прославились виртуозным средиземноморским сексом. Печетесь о балансе эмоций и интеллекта, как старородица о первом ребенке. По русским меркам – практически не пьете. Умеете поддержать беседу и танцевать. Но почему, почему среди вас так много холостяков? Как вам удается сохранить свободу? Как получается, что вы не женитесь?
Друг помялся. Посмотрел на потолок, вздохнул.
– Ну так… Мама не разрешает!
Тост
Два грека из Афин расхваливают свои районы. Прямо не на жизнь, а на смерть. Перебрали все возможные критерии: транспортная доступность, таверны, расторопность районной администрации, порядок сбора мусора, тишину, безопасность… То один кроет, то другой. Никто не может одолеть. Истощив прозу, развернулись к поэзии.
– А какие у нас красивые названия улиц! Улицы Сократа, Эола, Эврипида…
– Пф! Ну и что! Зато в нашем районе есть тупик Александра Македонского!
Окружающий мир формально тождественен для всех. Мы видим одни и те же деревья, одно и то же небо. Монтаж земли давно закончен. Набор свойств, присущих предметам, конечен. Но когда начинаешь учить иностранный язык, обнаруживаются неочевидные качества вещей. То, что важно для русского, грек даже не замечает. И наоборот. Так человеческое слово ежедневно переверстывает мир.
Продавцы на рынке оглушают распетой колоратурой:
– Берите груши! Самые лучшие, стальные груши! Свекла – майская! Черешня – хрустящая, на зубок! Абрикосы коринфские – мед, мед, мед! Клубника – только мелкая! Пробуйте огурцы! Пробуйте огурцы – чистый сахар!
– Исключительные помидоры! Не нужно покупать! На них можно просто смотреть!
У исключительных помидоров очередь. Продавец мечется: взвешивает, принимает деньги, дает сдачу, ведет диалоги, удерживает клиентов – кого взглядом, кого ласковым словом, кого тормозит властным жестом – так дирижер дает знак скрипкам. Мокрый, как переводчик-синхронист под конец смены.
– Давай взвешу, что там у тебя, девочка.
Я привыкла к тому, что из пожилой тридцатилетней петербургской женщины превратилась здесь в сорокалетнюю греческую девочку. Не возражаю. Машинально протягиваю свой мешок с помидорами.
Меня опережает шестидесятилетняя дама, соседка по очереди.
– Извините, – говорю, – я подумала, что…
Дама смеется, довольная.
– Да! Я девочка!
– Тогда кто же я?
– А ты еще вообще не родилась!
Греки в церкви ведут себя раскованно: женщинам можно в брюках. Платки не требуются. Мужской пол нарядный, в костюмах. Почти всю литургию публика сидит. Когда исповедоваться – решают сами. Определяют по совести: согрешил – не согрешил.
В записках о здравии и об упокоении такой же скандальный либерализм.