Макиавелли так приходится ко двору истории революций (хотя он был не более как их предтечей) как раз благодаря тому, что он оказался первым, кто задался вопросом о возможности основания долговечного, прочного и устойчивого политического организма - государства. Дело здесь даже не в том, что Макиавелли был весьма неплохо знаком с некоторыми характерными чертами современных революций: с заговорами и борьбой между отдельными группами, подстрекательством к жестокости и насилию, со смутой и анархией, в конце концов расшатывающими целостный политический организм. Не в последнюю очередь он был знаком и с теми возможностями, которые революции предоставляют новым людям - homines novi, как их называл Цицерон, а Макиавелли - condottieri[48], восходящими с самых низов к вершинам политического могущества, от подчинения той или иной власти - к полному обладанию ею. Однако в данном случае для нас более важно то, что Макиавелли был первым, кто предвосхитил возникновение или возвращение чисто секулярной сферы, законы которой не зависели от учения Церкви и от внешних по отношению к ней моральных стандартов. Именно потому он утверждал, что вступающие на политическую стезю должны первым делом освоить науку как не быть добрыми, или, иными словами, как не поступать в соответствии с христианскими заповедями[49]. От людей же революции его отличает главным образом то, что задача основания объединенной Италии, итальянского национального государства по образцу Франции и Испании, которой Макиавелли посвятил свою жизнь, понималась им как rinovazioni[50], и это обновление было для него единственным alterazione a salute, благотворным изменением, какое он мог себе представить. Другими словами, ему был совершенно чужд тот особенный революционный пафос абсолютно нового начинания, которое дало бы основание начать новый исторический календарь с года революции.
И все же в этом вопросе Макиавелли не так уж далеко ушел от своих последователей в XVIII веке, как это может показаться. Позднее мы увидим, что все революции начинались как реставрация, обновление и что пафос революционного создания чего-то совершенно нового появлялся только в процессе самих революций. Робеспьер был более чем прав, когда утверждал, что "план французской революции был буквально начертан в книгах ... Макиавелли"[51]; он мог бы с легкостью прибавить: "Мы также “любим свое отечество больше, нежели спасение собственной души”"[52].
Действительно, тех, кто читает работы Макиавелли, подстерегает величайший соблазн пренебречь историей слова и датировать феномен революции временем смуты в итальянских городах-государствах. Несомненно, Макиавелли не был отцом "науки политики", или политической теории, однако кое-кто вполне мог бы принять его за духовного отца революции. Дело даже не в сознательных и настойчивых попытках - впоследствии столь характерных для политической мысли XVIII века - возродить дух и институты римской Античности. Более значимо здесь то, что Макиавелли прославляет политическое насилие - эта тема до сих пор продолжает шокировать его читателей, - и это же насилие мы обнаруживаем в словах и поступках действующих лиц французской революции. В обоих случаях одобрение насилия странным образом уживается с преклонением перед Римской республикой, в которой поступками граждан руководил авторитет, а не насилие.
Однако хоть эти совпадения и могли бы объяснить, почему работы Макиавелли получили столь высокую оценку в XVIII и XIX веках, они также обнаруживают и куда более разительные различия. Обращение теоретиков и практиков революций к политической мысли Античности не ставило своей целью возрождение Античности как таковой. То, что в случае Макиавелли было только политическим аспектом ренессансной культуры, искусства и науки и казалось куда более значимым, нежели все политические события в итальянских городах-государствах, в случае людей революций, напротив, не соответствовало духу их эпохи, которая с началом Нового времени и прогрессом науки в XVII столетии претендовала на то, чтобы превзойти все достижения Античности. И сколь бы ни восхищались люди революций величием Рима, никто из них не чувствовал себя в Античности настолько "дома", как Макиавелли, и никто из них не смог бы написать так, как он: "С наступлением вечера я возвращаюсь к себе домой и приступаю к своим занятиям; и за порогом я оставляю свое дневное платье, покрытое грязью и пылью, и надеваю королевские и судейские одеяния. И переоблачившись таким образом, я вхожу в древние суды людей прошлого, где, радостно ими встреченный, я питаюсь той пищей, что создана только для меня и для которой я сам создан"[53].