Возможно ли в эти несколько минут окинуть взглядом вековые попытки рассудка постичь западную традицию мировидения (впрочем, равно как и восточную), изначально вовлеченную в эту искусительно таинственную, мерцающую, как покрывало Майи, игру метаморфозиса? И все же в ней всегда угадывались черты некой надежды. Начиная с Гераклита, до сих пор исподволь подрывающего подкупающе-стройные и достаточно жестко детерминированные системы представления мира, сменявшие поочередно друг друга на протяжении веков, проблемы сопряжения и понимания одного через другое неодолимо влекли воображение человека. Тема вечного возвращения, и поныне вращающая молитвенные мельницы Тибета, равно как и риторику Бодрияра, устрашенного утратой гарантии существования означающего в сонме вероятностных миров, эта тема, разворачивающая ризому хаосмоса у Делеза и Гваттари, заключенная некогда в прозрачную скорлупу хроматического гимна об Океаносе, Хроносе, опоясывающем "мирнеизменность-тут" и отделяющего от "не-мира-там" или же в сентенциях Экклезиаста предлагала порой иное неотступное, онирическое предположение: изменения по сути заключены в фрейм постоянного, иными словами лишь только в непреложном и присваиваемом "постоянном" (мысль предлагала различные его модусы - Форма, Логос, Апокатастазис, Настоящее, etc.), как в некоем заведомо данном условии, сознанию возможно схватить то, что именуется изменением. И что могло бы быть сформулированно следующим образом - постоянное есть оператор изменения.
Здесь я решаюсь привести высказывание Ле Цзы по той простой причине что, судя по его словам, сказанным задолго до наших дней, мир просматривался совершенно иным образом, нежели в действительно великой традиции, погрузившейся со временем в наше бессознательное грамматикой восприятия.
"Есть те, кто наблюдает мир в его изменении, но есть и
другие, которые наблюдают изменения в самом изменении."
Легко представить, что в момент произнесения этого суждения или его написания была предрешена участь мира, который мы доживаем в недоумении, и доживание которого буквально вызвало в свое время глубокую тревогу Гуссерля, по сути дела повторившего несколько в иной форме финал "Кратила" в своей неразрешимой тяжбе текучести сознания и трансцендентности/постоянстве оснований Бытия.
Однако сколько бы мы ни говорили о дихотомии (а именно о ней идет в данный момент речь), зиждущей описание (все менее репрезентирующее окружающее) и конституирующей собственно язык в его игре различения и сходства (что едва ли не является синонимами изменения и постоянства), все яснее открывается то, как некая эрозия расточает границы этой оппозиции, бывшие еще более полувека назад вполне четкими и определяющими очертания реальности в процессе производства конфигураций ее смыслов.
Вместе с тем почти размытая и растворенная в этосе нового сознания, эта казалось бы музейная проблема как и раньше - пускай под иным углом "зрения" - порождает весьма хрупкий вопрос, остающийся невыносимым для европейского сознания: вопрос о соотнесенности и разрешении проблемы конечности моего существования в теле Бытия, так и не обретшего своего дома, невзирая на заверения Хайдеггера. Именно это усилие ставит перед пониманием постоянства как Смерти-Конечности, не схватываемой "Я", протекающей бесследно, - так как смерть не может рассматриваться в термах прошедшего, бывшего, но только, как будущее: она (конечность) лишь только будет для меня, но никогда не станет для меня "есть" или уже "была" и, следовательно, будучи метафизической фигурой неизменного приближения к постоянству - она есть, не оставляющее следов, абсолютное не присваиваемое изменение.
Возникновение и исчезновение рассеиваются друг в друге, стремясь друг к другу, переходя друг в друга. С раннего детства меня завораживала одна вещь, факт, который много спустя стал медленно проявлять себя в словах: если одно превращается в другое - возможно ли вообразить некий пунктум времени, "место" пространства, точку моей способности понимать - где одно уже прекратило быть тем, что оно есть, но еще не стало тем, чем должно стать в ходе этого процесса?
Возможно на этот вопрос нет ответа и, паче того, сам вопрос не может быть ментально актуализирован в каком-то конкретном образе. Возможно также, что благодаря отсутствию ответа, вы-"зов", доносящийся мне из мира, звучит отчетливей и явственней - абсолютно призрачный, не имеющий никакого источника, в области которого можно было бы обрести, летящее по обыкновению вспять, эхо.