Сходил в студию Марты. Странные, завораживающие работы. Полотна большие — восемь футов на четыре, пять на десять — насыщенные, напоминающие Тернера завихрения цвета. Свет и тень, импрессионистская кисть. Но все кажется испятнанным оспинами, как если бы полотна обрызгали крошечными каплями темной краски или сама основа холста как-то стала проступать наружу. А когда приглядываешься поближе — очень близко, с расстояния в несколько дюймов, — то видишь, что это на самом-то деле миниатюрные фигурки людей или животных, — я бы сказал, никогда не превышающие в высоту одной десятой дюйма. Внезапное изменение масштаба, происходящее, когда ты снова отступаешь, поражает. Коробка перцептуальных передач срабатывает у тебя в голове автоматически, почти со щелчком. Ты снова смотришь на картину и видишь, что она стала другой. Внезапно эти расплывчатые, туманные звездные короны и суперновые краски обращаются в неземные пустыни, по которым движутся, сквозь поразительные бури и световые эффекты, крохотные люди. Записал Марту для показа. Мы позавтракали в „Виллидж“, чтобы отпраздновать это дело, и напились.
Сегодня воскресенье, легкое похмелье, после полудня пошел в кино — „Жижи“. Даже голливудская эрзац-версия породила во мне тоску по Парижу, Европе, Старому свету. Выходя из зала я думал: может быть, стоит свозить Аланну и девочек в Париж, — думал о том, как сильно он им понравится, а если и не понравится, какую пользу принесет такая поездка в образовательном смысле.
Вот так я брел по Лексингтон, выглядывая такси, голову переполняли мысли об Аланне, и вдруг из кофейни на другой стороне улицы вышла женщина, как две капли воды похожая на нее. Это она и была. Я окликнул ее, однако она не услышала. Я перебежал улицу, но Аланна свернула за угол. По-моему, это была 44-я. Я увидел, как она входит в отель. „Астория“. Вошел в вестибюль — никаких признаков Аланны. Потом увидел ее сидящей с мужчиной в баре — спиной ко мне, вполоборота. На вид ему было за тридцать — смуглый, привлекательный, очки в тяжелой черной оправе. По тому, как люди сидят друг рядом с другом в баре, всегда можно понять степень интимности их отношений. У меня никаких сомнений не осталось. Я с полчаса прождал у отеля, потом снова вошел в него. В баре их уже не было, а наружу они не выходили.
Когда я вернулся в Мистик-Хаус, Аланна сказала, что ей пришлось уехать на воскресенье в Нью-Йорк — кое-что стряслось с сестрой. Она звонила мне на квартиру, никто не ответил, Ходил в кино, сказал я: „Жижи“. И так захотелось свозить тебя и девочек в Париж. Идея привела ее в полный восторг, и мы до самого ужина проговорили о Париже. Хотел бы я знать, кто ее любовник?
[В октябре Аланна сообщила ЛМС о своем романе и попросила о разъезде. Она влюбилась в коллегу по Эн-би-си, продюсера Дэвида Петермана. ЛМС сказал, что если она разорвет эту связь, он наверняка найдет в себе силы простить ее. Аланна ответила, что разрывать роман не собирается. И ЛМС съехал с квартиры на Риверс-драйв, пересек город и обосновался в Ист-Сайде, на верхнем этаже дома, стоящего на Восточной 74-й улице между Третьей и Четвертой авеню — в двух шагах от галереи. Он и Аланна согласились, что будут проводить уик-энды в Мистик-Хаус попеременно. ЛМС продолжал посещать доктора Берна.]
1959
Очень трогательно. После полудня стоял у школы Гейл, ожидая выхода ее класса. Соскучился по ней, хотел ее увидеть, просто зайти с ней в какую-нибудь закусочную и посидеть полчаса. Любовник Аланны тоже был там и тоже ждал. Я сказал: какого хрена вы тут делаете, Дэвидсон? Петерман, ответил он, Дэвид Петерман. Он пришел, чтобы забрать Гейл и отвести ее домой. Я отведу ее домой, сказал я. Он думает, что Аланне это не понравится. Я сказал, что шесть лет был членом семьи Гейл и, что касается меня, девочка по-прежнему остается моей приемной дочерью. Он взглянул на меня: Уходите, Маунтстюарт. Все кончено. Смиритесь с этим. Мне захотелось ударить его, врезать ему по квадратной челюсти, растоптать эти его очки в тяжелой оправе. Но я подумал, что вот выйдет сейчас Гейл и увидит двух дерущихся из-за нее мужчин. Красивого мало. Так что я ушел, отыскал бар и напился.
Влезла в голову дурацкая песня: „Ща сбацаю тюремный рок“ — и не отстает, вот уже несколько дней. Я слушаю Баха и Монтеверди, но едва начинаю менять пластинку, она уже тут как тут: Ща сбацаю тюремный рок.
В виде совпадения: пришло милое письмо от Лайонела — он теперь работает в Лондоне в музыкальном бизнесе — менеджер группы, называющейся „Зеленые рукава“. Пишет, что сменил имя на „Лео“ — Лео Леггатт, — и слышать больше о „Лайонеле“ не хочет. „Лео“ — звучит, по-моему, неплохо: Лайонел-Лео. Господи, ему, надо думать, уже двадцать шесть. И теперь, когда старик умер, Лайонел должен был унаследовать баронетство. Сэр Лео Леггатт. Мама была бы довольна.