Весь следующий день Силин провёл дома, только с утра вышел, чтобы выкинуть в мусорный бак сумку строителей. Он ждал звонка, но того все не было. Нумизмат не находил себе места. Он прокручивал все возможные варианты: может, бригадир настоял на своём или прораб потерял бумажку с номером его телефона. Несколько раз звонили, Силин вскакивал с места, подходил к двери и, затаив дыхание, вслушивался в мягкий говорок Нади. Но увы, звонили то ей, то детям. К вечеру Михаил пережил все стадии ожидания: волнение, тревогу, отчаяние, безнадёжность.
«Неужели я чего-то не учёл? — думал он. — Выходит, пацан зря отдал Богу душу. Забавно, что в этот раз я не испытал никаких эмоций. Привыкаю, что ли?
Собственно, кто этот Димка? Одуванчик и есть одуванчик — дунул, и нет его, как не было. Что он значит по сравнению со мной? Полный ноль. Таких, как он, бросают во время войны на пулемёты целыми батальонами, что батальонами — дивизиями! Его смерть оправдана целью. На войне мало кто думает о цене жизни, главное — победа…»
Его размышления прервал очередной телефонный звонок. Силин даже не приподнялся с койки, он уже не верил в удачу. Но спустя несколько секунд Надя постучала в дверь:
— Миша, это вас.
— Да, я слушаю, — сказал в трубку Нумизмат и затаил дыхание. Голос прораба он узнал сразу.
— Скажите, вы ещё не нашли себе работу?
— Нет.
— Тогда приходите завтра к восьми утра к тому месту, куда вас доставили в прошлый раз. Мы вас посмотрим в деле.
— Хорошо, до завтра.
«Сработало!» — с облегчением подумал Силин, кладя телефонную трубку на рычаг.
Поздним декабрьским вечером из подъезда дома по улице Декабристов появилась высокая мужская фигура. Шёл человек очень неуверенной походкой, что определяло множество причин. Блокадный Ленинград освещался лишь свежевыпавшим снегом, а человек, пробиравшийся вдоль тёмных домов, плохо видел. Только память коренного питерца позволяла ему ориентироваться в лабиринте проходных дворов. Сил не хватало, он часто останавливался, отдыхал, тяжело и часто дыша, вслушиваясь при этом в мёртвую тишину заиндевевшего города, не звучат ли вдали гулкие шаги патруля. Он не имел полагающегося для хождения в комендантский час пропуска. Но идти ему было не так далеко, и поздний прохожий надеялся проскочить. А все потому, что человек, к которому он направлялся, появлялся в своей квартире только вечером, да и то не всегда.
Услышав тихий стук в дверь, Василий Пинчук немного вздрогнул, закрыл жалобно скрипнувшую дверцу буржуйки и, подойдя к входной двери, негромко спросил:
— Кто?
— Василий Яковлевич, это я, Мезенцев, Шура.
— А, Шура, Шура, студент! — с явным облегчением произнёс хозяин дома, открывая хитроумные замки. Пропустив гостя в дом, он тщательно запер двери и обратился к гостю, греющему над буржуйкой озябшие руки:
— Замёрз, Шура? Да, зима ещё больше завернула. Прямо Сибирь, а не Питер. Ты сегодня один, без Анны Александровны?
— Она умерла на прошлой неделе, — глухо отозвался гость.
— Господи помилуй! — всплеснул руками Пинчук и перекрестился. — Всех, значит, Господь прибрал, один ты, Шура, остался.
— Да, последний.
Василий Яковлевич открыл топку буржуйки, сунул туда ещё парочку коротких поленьев, но закрывать дверцу не стал — так было и теплее, и светлее. Оба, и хозяин, и гость, присели около живительного огня и долго молчали. В колеблющемся свете пламени было особенно видно, насколько они разные. По росту и комплекции они напоминали Дон Кихота и Санчо Панса. Мезенцев-младший унаследовал пропорции своего отца, хотя лицом вышел в мать: рыжеватый, курносый, с крупными веснушками по всему лицу. Сейчас он сильно исхудал, волосы приобрели серый оттенок, веснушки словно растворились на бледном лице, щеки впали. Массивные очки с толстыми линзами Шуре приходилось связывать на затылке верёвочками, иначе они неизбежно валились с заострившегося носа. Из-за близорукости его в своё время не взяли в армию, сам он даже в ополчение не пошёл, желание было, но понимал, что, с его штатскими манерами, будет только обузой и живой мишенью.
Коренастая же фигура хозяина квартиры и его округлое лицо сохранили даже некоторую свежесть, столь не свойственную прочему люду в эту самую страшную третью блокадную зиму. Солидную лысину Василия Яковлевича грела вышитая узбекская тюбетейка, толстые белые катанные пимы и овчинная телогрейка тоже хорошо предохраняли хозяина от мороза. Маленькие глазки Пинчука, почти лишённые ресниц, выдавали природную хитрость и некое благодушие. Вот и сейчас он ударился в воспоминания.
— Да, а какая семьища была! Погоди, это сколько ж вас было человек? Первыми умерли бабки, Вера Ильинична и Зоя Федоровна, мать вашей матушки. Так?
— Да, — тихо подтвердил Александр. — Бабушки ушли первыми.
— Потом сестричка твоя младшая, Олечка, в ту же зиму. Сколько ей было?
— Двенадцать, — все тем же затухающим голосом сказал Шура.
— Такая маленькая… и пожить не успела. А рыжая была! Копия мать, и голос звонкий, прямо как звоночек.