— Все-таки вы, Викентий Николаевич, поторопились. В тридцать лет надевать на себя такой хомут… это преждевременно. Мне сорок, а я ещё не чувствую себя ломовой лошадью. Лет пять я готов ещё по-холостяцки побить копытом у юбок чужих жён, — весело прогудел своим низким внушительным баритоном барон Корф, самый старший из троих друзей, среднего роста брюнет с роскошными бакенбардами, уже тронутыми сединой. Его товарищ, высокорослый шатен Николаев, в свою очередь также поддел изменившего общему холостяцкому делу Бураева:
— Ничего, Антон Николаевич. Просто наш дорогой Викентий Николаевич забывает, что вдобавок к золотым цепям Гименея иногда выдаются и роскошные головные костные отростки, именуемые в народе просто рогами.
Бураев внимал шуткам друзей с лёгкой улыбкой. Иного он и не ожидал. Рослый, осанистый, он и внешне казался моложе своих товарищей. Темно-русые волосы не серебрил ещё ни один клочок седины. Карие глаза, правильной формы нос делали его весьма привлекательным в женских глазах. При этом, в отличие от своих аристократических друзей, и имя, и состояние себе Бураев сделал сам. Отец его служил врачом в уездной больнице под Самарой, мать вообще была из крестьян. Многотысячное своё состояние он нажил торговлей хлебом, но последние три года жил в столице, подвизаясь на подрядах по строительству железных дорог. С Корфом и Николаевым его свело общее увлечение нумизматикой, вспыхнувшее подобно болезни, после того как на глазах Бураева при прокладке дороги срыли небольшой скифский курган и обнаружили глиняный горшок, доверху набитый золотыми и серебряными монетами эпохи Александра Македонского.
А друзья молодого промышленника продолжали шутки шутить:
— Знаете ли вы, Викентий Николаевич, чем муж отличается от прикованного Прометея? К Прометею орёл прилетал клевать печень раз в день, а жена это делает круглосуточно.
Тем временем к крыльцу дома Андриенко подкатила старомодная карета с фамильным гербом на дверце. Расторопный слуга услужливо распахнул дверцу, и из экипажа не торопясь вышел высокий седовласый старец с прямой, выработанной раз и навсегда гвардейской выправкой. На чёрном старомодном сюртуке нового гостя выделялся лишь белый крест Георгиевского кавалера второй степени.
— О, сам князь Сухоруков пожаловал, — тихо сказал барон, почтительно снимая цилиндр и склоняя голову, но при этом как-то поскучнев лицом. Примолкли и все остальные. Во-первых, Сухоруков был старше их лет на тридцать. По сути он оставался осколком своей эпохи, пережитком николаевских времён. Доблестно воюя в Польше, на Кавказе и в Средней Азии, он приобрёл славу храбрейшего воителя, но жуткого ретрограда. Отмену крепостного права и все остальные реформы Александра Второго он встретил в штыки. Вряд ли в России имелся другой такой человек, более смело критиковавший все нововведения, чем этот старый служака. И царь прощал ему все, слишком большая часть дворянства говорила голосом этого солдафона. Огромное состояние позволяло жить Сухорукову так, как он хотел, в своём мире, с покорными рабами и прежними порядками.
С явным осуждением осмотрев наряды всех троих нумизматов, князь соизволил с ними поздороваться своим хриплым, навеки сорванным в кавказских горах голосом:
— Добрый день, господа! Вас также призвал к себе наш почтённый профессор? Надеюсь, повод, по которому он нас созвал, будет стоить потраченного нами времени.
— Мы на это также надеемся, — как самый близкий по социальному положению к князю, ответил барон.
Величественно проследовав между расступившимися нумизматами, Сухоруков первым ступил на крыльцо, где рослый детина с вечно заспанным лицом, привратник Пахом, давно держал открытой входную дверь. А навстречу гостям уже спешил своей переваливающейся косолапой походкой Мирон.
— Доложи-ка, братец, своему хозяину, что прибыл князь Сухоруков, — сказал ему старый вояка, отдавая Пахому цилиндр и трость.
Пока разоблачались остальные гости, Мирон исчез в кабинете профессора. Вернулся он очень быстро, с посеревшим растерянным лицом и трясущимися губами.
— Ва… вашество… там…. там… хозяин… — Мирон растерянно показывал назад, куда-то в глубь кабинета.
— Что ты, болван, вздор несёшь? — повысил голос Сухоруков. — Доложи чётко и ясно, что стряслось?
— Хозяин… лежит, — только и сумел выдавить из себя старый слуга.
Решительно отстранив его с дороги, князь быстрым шагом проследовал в кабинет. Вслед за ним, столкнувшись плечами в дверях, проследовали и остальные трое гостей.
Картина, представшая перед их взором, выглядела достаточно неожиданной и ужасной. На цветастом бухарском ковре, как раз на вытоптанной за долгие годы дорожке, покоился лицом вверх профессор Андриенко. Левая рука учёного лежала на груди, а в правой он судорожно сжимал сломанное гусиное перо. Дышал хозяин дома редко и тяжело, а глаза его хоть и были открыты, но видел он скорее всего, не лица вошедших к нему людей, а Господа Бога и его ангелов.
— Боже мой, профессор! — почти в один голос воскликнули Корф и Бураев.