Вновь проникшись уважением к себе, он заговорил с крестьянином другим тоном и, чтобы тот перестал фамильярничать, многозначительно и даже свысока сообщил ему, до какой важной должности он нынче возвысился. Беда была только в том, что в данную минуту он стоял на ковре полуодетый, в одних шелковых носках, и казался меньше ростом, а под белыми фланелевыми кальсонами с розовыми ленточками заметно выпирало его брюшко. На Вальмажура магическое слово «министр» не произвело особого впечатления, ибо в его представлении оно как-то не вязалось с этим толстым человеком в подтяжках. Он продолжал называть его
— Подождите… вы только послушайте.
И он устремился в переднюю за своим тамбурином. Но Руместан удержал его:
— Говорят вам: я тороплюсь, черт побери!
— Ну ладно… Ладно… Я в другой раз приду, — добродушно согласился крестьянин.
Завидев вошедшего в комнату Межана, он счел уместным пленить его историей о флейте с тремя дырочками:
— Меня осенило, когда я ночью соловья слушал. Думаю себе: как же так, Вальмажур?..
С этим самым рассказиком он выступил тогда на трибуне амфитеатра. Увидев, что выступление имело успех, он по своей наивности заучил рассказик слово в слово. Но на этот раз он говорил не так уверенно, и его смущение еще усиливалось по мере того, как Руместан преображался у него на глазах благодаря широкому белому пластрону с жемчужными пуговками и Черному, строгого покроя фраку, который подавал ему камердинер.
Теперь
Бедняга Вальмажур до того смутился, что почти не слыхал прощальных благосклонных слов Нумы и приглашения прийти к нему, но не раньше чем недели через две, когда он обоснуется в министерстве.
— Ладно, ладно, господин министр!..
Он шел к двери, пятясь, ослепленный блеском орденов и необыкновенным выражением лица преображенного Нумы. А Нума был весьма польщен этой внезапной робостью, — она поддерживала в нем высокое мнение о себе самом, она побуждала его напускать на себя «министерский вид», а «министерский вид» — это значит важно выпяченная нижняя губа, скупость жестов, глубокомысленно сдвинутые брови.
Еще через несколько минут его превосходительство катил на вокзал, и этот нелепый инцидент он начисто забыл. На легко убаюкивающих пружинах кареты с двумя яркими фонариками, которая стремительно уносила его навстречу новому высокому призванию, он уже приду* мы вал эффектные фразы для своей первой речи, составлял планы, обдумывал долженствовавший войти в историю циркуляр ректорам университетов, старался предугадать, что скажет вся страна и вся Европа завтра, когда станет известно о его назначении, но в этот самый миг на углу бульвара, в ярком свете газового фонаря, падавшем на мокрый асфальт, перед ним вырисовался на краю тротуара силуэт музыканта с болтавшимся у колена продолговатым кузовом тамбурина. Оглушенный, ошалевший Вальмажур собирался перейти улицу и ждал, чтобы хоть на минуту остановилось движение экипажей, особенно многочисленных в этот час, когда весь Париж возвращается по домам, когда маленькие ручные тележки снуют под самыми колесами фиакров, раскачиваются империалы переполненных омнибусов, гудят рожки паровых трамваев. В наступающей вечерней темноте, в туманной дымке, которую под холодным дождем источала лихорадочная жизнь улицы, в паре человеческого дыхания, исходившего от шумной, суетливой толпы, несчастный казался таким потерянным, таким чужим, таким попросту раздавленным высокими стенами многоэтажных домов, он так мало походил на великолепного живописного Вальмажура, который у дверей своей фермы звуками тамбурина заставлял цикад стрекотать еще громче! Руместан отвел глаза и ощутил нечто вроде угрызений совести, на несколько минут омрачивших блеск его триумфа.
VII. В ПАССАЖЕ СОМОН