Эта мысль сделалась у нее неотвязной, и каждое утро, когда Вальмажур отправлялся в министерство, она тщательно ощупывала в его кармане гербовый лист бумаги.
Но Руместану нужно было подписывать другие бумаги и голова его была озабочена иными предметами, а не тамбурином. Он водворялся в министерстве, хлопотал, лихорадочно все преобразовывал, охваченный жаром и пылом новичка. Все было ново для него, обширные комнаты казенного здания так же, как и расширившийся кругозор его высокого положения. Пробиться в первый ряд, "покорить Галлию", как он говорил, трудность была не в этом; но удержаться на своем месте, оправдать свою удачу целесообразными реформами, попытками прогресса!.. Полный рвения, он доискивался, советовался, совещался, окружал себя буквально светилами науки. С Вешю, знаменитым профессором, он изучал недочеты университетского образования, изыскивал средства искоренить дух вольтерьянства из лицеев; опираясь на опытность своего управляющего по делам искусств, господина Кальметт, прослужившего уже 29 лет, и Кадальяка, директора оперы, пережившего три банкротства, он замышлял переделать консерваторию, салон и национальную оперу по новым планам.
К несчастию, он не слушал этих господ, говорил сам целыми часами и вдруг, взглянувши на часы, вставал и поспешно отпускал их, говоря:
— Вот тебе на! Чуть было не забыл, что пора на заседание… Ну, и жизнь, ни минутки свободной… Это решено, милый друг… Пришлите мне поскорее докладную записку.
Докладные записки нагромождались на письменном столе Межана, которому, несмотря на весь его ум и доброе желание, едва хватало времени на текущие дела и приходилось оставлять в стороне великие реформы.
Подобно всем новым министрам, Руместан перевел в министерство весь свой блестящий персонал с улицы Скриба: барона де-Лаппара и виконта де-Рошмара, придававших аристократический дух новому кабинету, но, впрочем, совершенно сбитых с толку и не знакомых ни с одним вопросом. Первый раз, когда Вальмажур явился на улицу Гренелль, его принял Лаппара, специально занимавшийся искусствами и ежечасно рассылавший десятки курьеров к мелким актрисам мелких театров, с приглашениями на ужин, рассылал их в больших министерских конвертах, в которых иногда даже ничего не было, но это служило предлогом для того, чтобы актрисы, не заплатившие за квартиру, могли бы покорить доброго посланца из министерства. Барон оказал игроку на тамбурине добродушный, несколько высокомерный прием важного вельможи, принимающего одного из своих вассалов. Вытянувши ноги из страха помять свои темно-синие брюки, он небрежно заговорил с ним, не переставая подпиливать и полировать свои ногти.
— Теперь это очень трудно… министр так занят… Через несколько дней… Вас предупредят, милейший.
Так как музыкант наивно признался, что дело к спеху, что им может не хватить денег, то барон, с самым серьезным видом, положивши ногтевую пилочку на край письменного стола, предложил ему приделать к своему тамбурину турникет…
— Турникет к тамбурину? К чему это?
— Э, милейший, да для того, чтобы употреблять его как ящик для продажи "счастья" в безработицу!..
В следующий раз Вальмажуру пришлось иметь дело с виконтом де-Рошмором. Этот приподнял от пыльного дела свою круто завитую голову, потребовал подробнейшего описания механизма флейты, записал кое-что, постарался понять в чем дело и объявил, в конце концов, что собственно его специальность — дела вероисповеданий. Потом несчастный крестьянин никого уже больше не видел, ибо весь кабинет присоединился к министру в те недоступные сферы, где скрывалось его превосходительство. Тем не менее он не потерял ни своего спокойствия, ни мужества и каждый раз, когда ему отвечали уклончиво и пожимая плечами, он смотрел на людей все теми же удивленными, светлыми глазами, в глубине которых все-таки светилась эта полунасмешливая точка, присущая провансальскому взгляду.
— Хорошо… хорошо… я приду в другой раз.
И он снова являлся. Не будь его высоких штиблет и инструмента через плечо, его можно было бы принять за одного из служащих при министерстве, так он аккуратно являлся туда каждое утро, хотя день ото дня это становилось для него все тягостнее и тягостнее.
От одного вида высокой стрельчатой двери у него теперь уже билось сердце. В глубине свода стоял бывший дом Ожеро с своим обширным двором, где уже складывали дрова на зиму и где виднелись те два крыльца, по которым было так трудно подниматься под насмешливыми взглядами челяди. Все только увеличивало его волнение: серебряные цепи, фуражки с галунами, бесчисленные аксессуары всей этой величественной обстановки, отделявшей его от его покровителя, но он еще больше боялся домашних сцен, нахмуренных бровей Одиберты и вот почему он возвращался сюда так настойчиво. Наконец, швейцар сжалился над ним и посоветовал ему, если он желает видеть министра, подождать его на вокзале Сен-Лазар, когда тот поедет в Версаль.