— Тетушка Порталь, одолжите-ка нам вашу берлину… Мы съездим после завтрака.
Брови тетки нахмурились над двумя глазами на выкате, похожими на глаза японского идола.
— Берлину… Ну, вот… Для чего это? Разве ты намерен везти своих дам к этому музыканту на тютю-панпане?
Это "тютю-панпан" так хорошо передавало двойной инструмент, флейту и тамбурин, что Руместан засмеялся. Но Гортензия стала с большой живостью защищать старинный провансальский тамбурин. Из всего виденного ею на юге это производило на нее особенное впечатление. Впрочем, не честно не сдержать слова, данного этому славному малому.
— Ведь, он большой артист, Нума, и вы сами это сказали!
— Да, да, вы правы, сестричка… Надо к нему съездить.
Вне себя, тетушка Порталь никак не могла понять, чтобы человек, подобный ее племяннику, депутат, думал о крестьянах и фермерах, которые из рода в род играли на флейте на сельских праздниках. Поглощенная своей мыслью, она презрительно надула губы, передразнивала жесты музыканта, растопырив пальцы над воображаемой флейтой, тогда как другой рукой она выбивала такт по столу. Нашел кого показывать барышням!.. Нет, только Нума на это способен… К Вальмажурам, мать пресвятая богородица!.. И увлекаясь, она принялась взваливать на них все преступления, представляя их семьей чудовищ, легендарных и кровожадных, когда заметила вдруг, по ту сторону стола, Меникля, происходившего из провинции Вальмажуров и слушавшего ее с вытаращенными от удивления глазами и расстроенным лицом. Немедленно она приказала ему грозным голосом итти скорее переодеваться и приготовить берлину к двум часам без четверти. Все гневные припадки тетки всегда кончались одинаково.
Гортензия бросила свою салфетку и подбежала поцеловать толстуху в обе щеки. Она смеялась и прыгала от радости, приговаривая:
— Скорее, Розали.
Тетушка Порталь взглянула на племянницу.
— Послушайте, Розали! Надеюсь, что вы не последуете за этими детьми.
— Нет, нет, тетя… Я останусь с вами, — отвечала молодая женщина, внутренно улыбаясь тому, что ее неутомимая любезность и милое смирение делали из нее нечто в роде пожилой родственницы в доме.
В назначенный час Меникль был готов, но его отпустили вперед, приказавши ждать господ на площади цирка, а Руместан отправился пешком с свояченицей, которая гордилась возможностью взглянуть на Апс под руку с великим мужем, видеть дом, где он родился, и вместе с ним проследить за его детством и молодостью, идя по улицам.
Это был час отдыха. Город спал, пустынный и молчаливый, убаюкиваемый мистралем, который дул порывисто и сильно, проветривая и освежая жаркое лето Прованса, но затрудняя ходьбу, особенно вдоль Променады, где ничто не препятствовало ему и где он мог кружиться, вертеться, обвивать кольцом весь маленький городок с фырканьем выпущенного на свободу быка. Держась обеими руками за руку своего спутника, Гортензия шла вперед, опустивши голову, ослепленная и задыхающаяся; тем не менее ей было приятно чувствовать, что ее увлекают, уносят эти порывы ветра, которые налетали на нее точно волны, с такими же взвизгами, стонами и пыльными брызгами. Иногда приходилось останавливаться и цепляться за веревки, протянутые там и сям вдоль вала против сильных ветров. Эти смерчи, крутившие кусочки коры и семена чинар, и эта пустота придавала еще более унылый вид широкой Променаде, еще засоренной мусором недавнего базара, дынными корками, соломой, пустыми корзинами; казалось, что на юге на одном мистрале лежит обязанность подметать. Руместан хотел скорее добраться до экипажа, но Гортензия упрямо желала гулять, и, вся запыхавшаяся, отбиваясь от этого урагана, который обвил три раза вокруг ее шляпы синий газовый вуаль и точно приклеивал к ее телу ее короткий дорожный костюм, она сказала:
— Ведь какие бывают различные натуры!… Розали терпеть не может ветра. Она говорит, что он разбрасывает ее мысли во все стороны, мешает ей думать. А меня вот ветер экзальтирует, опьяняет…
— И меня тоже, — воскликнул Нума, глаза которого были полны слез и который еле-еле удерживал на голове шляпу. И вдруг он заявил при каком-то повороте: — Вот моя улица… Я родился здесь…