У меня на душе уже кошки скребут – жалко.
– Возьми на столе, – говорю я, не отрываясь от книжки и не отворачиваясь от стенки. – Согреешься.
– Ага, значит, ты уже распивал свою маленькую?
– Какую маленькую?
– Ну, ну, что ты прятал от меня за книжками?
– Нет, там ровно маленькая, – говорю я.
– Как же это ровно маленькая?
– А вот так же. Никогда ты ничего не сообразишь… – Я встаю и переливаю остатки ерша во фляжку.
– Откуда у тебя фляжка?
– Обменял.
– Где?
– В магазине.
– Как?
– А вот так, свою маленькую – на фляжку.
– Ну уж это ты не ври. Чтоб ты да обменял. Да ты же у милиционера дорогу спросить постесняешься. Это я бы обменяла. А где уж тебе…
– Обменял вот.
– Перестань! Я тут на улице из-за тридцатки мерзну. Копейки на себя не трачу. А ты…
– Да ты что! Да я что – оправдываться должен! Да? А сама где-то с актеришками по кабакам шляешься?..
– Да ты… ты… Ты – знаешь кто?! – говорит жена.
– Ладно, знаю, – говорю я. – Выпей лучше – согрейся.
Отхлебывает.
– Да это же не «Старка»?!
– А что же?
– Лимонад.
– Много ты понимаешь. Это ерш.
– Так, значит, ты еще и лимонад купил? А где же остальное?
– Что – остальное?
– Ну когда разбавил… Где еще маленькая?
– Распил.
– Где?
– В общежитии.
– Когда ты успел?
– Успел.
– Так ты еще сколько пропил?
– Нисколько.
– А как же фляжка?
– Обменял.
– Опять то же… да сколько вас пило-то?
– Пятеро.
– Что тебе, трудно правду сказать? Трудно, да? Что ж это вы, впятером, что ли, полмаленькой пили? Так, что ли?
– Ну да.
– Издеваешься, да?.. Ничего не понимаю…
– А чего тут понимать! Все ясно.
– Ничего не ясно!..
– Давай лучше спать, – говорю я.
И вот я лежу лицом к стене – и надо же мириться. И я начинаю объяснять, как я был в институте, и как шел из института, и как заглянул в магазин, а там были фляжки, и вот – глупость, конечно, – но очень она меня заинтересовала, фляжка, и я сходил домой, нашел там… и вдруг мне становится так скучно! Что же это я? Куда уходят дни? И как же действительно можно это все объяснить?
Юбилей
Ночью он, как обычно, проснулся и, лежа на спине, разглядывал призрачный отсвет на потолке. Он, как всегда, подумал, что до сих пор может понимать этот отсвет, и радоваться ему, и ощущать таинство почти так же, как в детстве. Просто смешно, но даже сейчас, если не глядеть на пергаментную грудь и руки и не двигаться, то есть не чувствовать слабость, а так вот спокойно и прохладно лежать и смотреть в потолок, он мог представить себя ребенком. Когда одеяло почти не давит, и не жарко, и ты один, а на потолке тот же отсвет, – это было точно то же ощущение, как в детстве. И если так смотреть на потолок, а потом закрыть глаза, он мог словно бы перемещать себя по комнате и поворачивать кровать: то он лежит головой к окну, то к двери, – и тогда: то он лежит лицом в комнату, то к стенке. А на самом деле он лежит и лежит себе на спине и не шевелится. И если так себя покрутить, то и действительно уже не представить, как ты лежал на самом деле. И тогда приходила мама, молодая, с высокой прической, и тихо гладила ему волосы и лоб, а он, не просыпаясь, чувствовал это. Ощущение было таким точным на этот раз, почти резким – он открыл глаза и медлил повернуть голову и посмотреть: не то что боялся, а слишком странно было так точно и резко почувствовать прикосновение. Он все-таки повернул голову – утонули в темноте книги, темной массой стол – и вздрогнул: всё цветы, цветы – корзины, много – белели и темнели в ряд на полу и выше, в ряд, на табуретках.
Он похолодел, но не сильно, и его поразила мысль, что он умер. А цветы – ему. Он лежит, ему не холодно, не жарко, не тяжело – как-то неощутимо ему, Все ушли и погасили свет.
Писатель Борис Карлович Вагин, умер на 71-м году жизни.
После юбилея – это уже не оригинально, подумал Борис Карлович.
Началось это с неделю назад. С того самого телефонного звонка. А потом визита. Представитель наседал и наседал. Борис Карлович вяло отказывался – представитель чувствовал это и наседал сильнее. Собственно, и раньше Борис Карлович слышал об этом юбилее. Теперь он понял, что и тогда опасался его и именно поэтому не думал о нем. Борис Карлович относился никак к этому юбилею, словно это был чей-то чужой юбилей, но то, что юбилей был все-таки его, вселяло в него страх. Из той мерной и отчужденной жизни, в которой он так давно находился и которая была ему по-своему дорога, внезапно возвращаться совсем в другую жизнь было нелепо. К тому же он не знал новых людей. Во всяком случае, этого бодрого молодого представителя Борис Карлович не понимал совсем.