Ницше в обширной и остроумно написанной главе “Was bedeuten asketische Ideale”, в одном из последних своих сочинений “Genealogie der Moral”, употребляет весь блеск своей аргументации, всю силу своего злого языка, чтобы несправедливо дискредитировать нравственный смысл аскетизма и свести то немногое, по его мнению, здоровое, что можно найти в теориях воздержания, к простой гигиене и диететике организма. Он смеется над христианскою церковною борьбою против чувственности во имя целомудрия и воздержания, он считает заслугою Лютера то, что тот имел смелость открыто исповедовать свою чувственность (Luthers Verdienst ist vielleicht in Nichts grosser als gerade darin, den Mith zu seiner Sinnlichkeit gehabt zu haben; S. 99)7. Проповедь целомудрия исходит, по его циническому замечанию, от “verungluckten Schweine”. Фейербаховское8 слово о “здоровой чувственности” он считает словом искупления от болезненного обскурантизма христианской морали. “Парсифаль” Вагнера9 для него признак вырождения таланта великого композитора, его чрезмерного подчинения Шопенгауэру. Правда, всякое животное, а потому и la bete philosophe, инстинктивно стремится к лучшим и самым благоприятным условиям для проявления своих сил, и к этим условиям относится известное воздержание от чувственности ради приобретения большей свободы и независимости. Женатый философ “gehort in die Komodie”10, и “Сократ, вероятно, женился (и имел детей?) только ради иронии”. Но никакого другого смысла, как только служить одним из средств личной независимости, аскетизм не имеет, и свобода нравов есть для Ницше все-таки необходимое условие и этой самой независимости как средство для полного самоурегулирования личности на пути к достижению полнейшего расцвета сил, т. е. высшей гениальности. Поэтому он допускает только “веселый аскетизм” (heiterer Asketismus) божественного и оперившегося животного, “которое более парит над жизнью, чем покоится в ней” (S. 112). Но проповедь аскетизма как пути к духовному совершенству, как средства избавиться от вины, греха и страданий Ницше клеймит презрением. Аскетизм христианский был временным и случайным идеалом, случайным способом решения проблемы — “ради чего страдать”. Это был идеал “faute de mieux”11. “Воля к жизни” была временно спасена этим решением вопроса, ибо человек лучше готов стремиться к своего рода “ничто”, чем не стремиться ни к чему (S. 181-182). Но теперь пора стряхнуть с себя нелепое ярмо.
Совершенно иначе смотрит на воздержание, самообуздание и самоотречение Толстой. Правда, и ему чужд средневековый идеал монашества и добровольного удаления от жизни в пустыню и одиночество, но вместе с тем Толстой видит в воздержании от чувственности, от всяческого сладострастия и животности — первую задачу духовной человеческой личности. Мы знаем, как энергично, всеми писаниями своими, начиная от “Анны Карениной” и кончая “Крейцеровою сонатой” и “Послесловием”, он проповедует целомудрие, как красноречиво в “Первой ступени” он восстает против мясоедения, а в “Плодах просвещения” — против обжорства, какой он враг вина, табака и всяких наркотических средств, как глубоко запала в его душу мысль о необходимости упрощения жизни и отречения от всякой роскоши, излишеств и ложных потребностей.
Прежде чем перейти к критике обоих миросозерцаний, которые все-таки оба односторонни и не удовлетворяют всех запросов человеческой души, я сделаю их окончательное сопоставление.
Ницше — представитель западноевропейской изломанности, Толстой — носитель идеалов восточноевропейской непосредственности. Ницше мечтает о восстановлении во всех правах древнеязыческого культурного идеала, соединенного с полным и сознательным отречением от христианства. Толстой, наоборот, ищет очищенного от всяких языческих примесей христианского идеала жизни и в своей ненависти к язычеству отвергает и науку, и искусство, и государственные формы, созданные древнею дохристианскою культурою. И Ницше и Толстой — рационалисты, ищущие в разуме последнего критерия истины. Но Ницше — эстетик рационализма, Толстой — моралист с рационалистическою подкладкой. Над чудом и таинством оба смеются, но один — во имя таинства обаяния красоты, т. е. внешнего совершенства формы, другой — во имя чуда абсолютного торжества любви и добра. Оба мыслителя провозглашают своим девизом безусловную свободу и самостоятельность личности, но Ницше мечтает о торжестве отдельной, исключительной личности на почве порабощения и организованного эксплуатирования масс, — Толстой — о самостоятельности и высшем достоинстве всякой личности путем уничтожения взаимной или коллективной эксплуатации. Ницше мечтает о торжестве человека-животного в осуществленном путем ловкого насилия над массами идеале “сверхчеловека”. Толстой более скромно помышляет только о полном воплощении идеала “человека” путем его собственного свободного отречения от всякого насилия над чужою личностью.