В сумерках живые начали выползать с поля. Разбросанные из суслонов снопы перемешивались с телами убитых, и во мгле убитых казалось так много, что немецкому пулеметчику надоело уже угадывать, где тут человек, а где сноп — по взлетевшему вороху соломы. Обратное движение подхватило и Андрюху.
— Ну-ка ты, неживой, подсоби, — услышал он над ухом шипение и почувствовал толчок в бок. — Лезь сюда. Куда! Лезь за мной. Ты, твою!.. Убью, гад! Отстегни штык. Штык, говорю, отстегни, твою бабушку на коровнике!..
Он послушно отстегнул штык, выскреб в земле длинную узкую могилку, положил туда штык, присыпал сверху землёй и старательно прихлопал ладошкой.
— Чего телишься? Этого тащи!
Вдвоём они кого-то тащили, потом отдыхали и снова тащили.
— Ещё немного, до леса, а там были наши. Как звать-то?
— Ы.
— Чего?
— Ы-ы.
— Контузило, что ли?
— Ы.
— Ну, давай, Ыкало. Вперёд.
Кто это был и куда он потом девался, Андрюха никогда не узнал, зато удостоился благодарности от командования, что не бросил оружия и, сам раненный, вынес с поля боя своего командира. Младшего политрука Михалёва.
Что сам раненый, Андрюха не отрицал. Дело ясное. Осколок чисто срезал обмотку и снял кожу на голени. Хороший лафтык, как говорили у них на селе. За ночь кожа подсохла, отогнулась и качалась теперь, как свиное ухо. Было и больно и смешно.
Вообще-то с той ночи Андрюха много улыбался. Когда его спрашивали о чём-то, он выпучивал глаза, выдвигал вперёд челюсть и говорил “ы-ы”. Все смеялись, и Андрюхе становилось весело тоже. Нахмурился он тогда, когда потребовали винтовку. Хотели отобрать — не смогли. Винтовку ему оставили, только разрядили и забрали патроны. Так и направили в медсанбат — заодно чтобы дотащил и раненого политрука Михалёва.
В медсанбате были только рады блаженненькому помощнику. Андрюха не отказывал никому ни в чём, но стоило выпасть свободной минуте, как он снова оказывался возле политрука и, едва тот открывал глаза, заглядывал ему в эти глаза и говорил “ы”. Хотел что-то объяснить.
Он не бросил его и на дороге под бомбами, когда медсанбат разнесло в кровавые клочья. Он мычал, грозил, свирепел, строил рожи, размахивал винтовкой, одновременно чуть не падая на колени, и всё-таки пристроил политрука на телегу, отвоевав ему место среди других раненых.
И теперь вот стоял за остановившейся телегой, не живее любого из двух десятков красноармейцев. Его раздувшийся палец почти уже не болел, лежал деревянной колотушкой на дуле винтовки и только лишь глухо постукивал изнутри.