Он любил пейзажи раннего утра или, наоборот, вечера. Дымка, марь, дрожание воздуха, загадка.
«Знаешь, когда я была счастлива? На даче у Фортунатова. Меня устроили на веранде, и знаешь, я не мерзляк, но тут проснулась, вероятно, часов в пять — и посмотрела в сад. А у них ты помнишь, какой сад и лес, в который сад медленно переходит. Полз туман. Это какой-то старик с белыми волосами, он полз, и ему было все равно, что сейчас никто не верит в таких стариков, никто не принесет им даже пирожка со станции,
из тухлого буфета. Я точно думаю, что старик живет в том лесу. Он послушен Илье Пророку или, нет, Николе Угоднику. А может, это сами они, их разговор, пока никто чужой не галдит в лесу. А еще я была счастлива, когда шла босиком и жнивье кололо мне ноги. Но только я не люблю жары и мух не люблю. Мух все-таки в жизни слишком много».
У Михаила Павловича тоже были счастливые дни. Их было два. Первый — когда он заболел. И она ухаживала за ним целый день. Теперь не у нее, а у него брыкалась температура. Но слышать стук ее каблучков в кухне, видеть руки, которые держат подстаканник, а в рюмке — снадобье из лимона, меда, водки, зачем-то корицы и еще полкалача с чухонским маслом (ее словечко), открывать глаза от того, что она смотрит на тебя, и видеть ее передник, улыбаться, когда она трогает лоб мокрыми пальцами, — ради этого стоило поболеть. Пусть жжет в висках и затылке, только бы ты не ушла. Она спросила, почему у него сушеные яблоки в верхнем ящике письменного стола. Он ответил: позаимствовал у кого-то из великих. Если запинается вдохновение — выдвинь ящик и подыши такими яблоками. Вдохновение в самом деле приходит. Он пишет историю театра Петрушки — почему-то никто не взялся за это, вот пришлось ему. Правда, он запутался в итальянских родословных русского горбоноса. В каком, например, родстве Петрушка с Пьеро, братья они или только кузены — иногда хочется бросить свою писанину, но спасают яблоки. Она сказала, что испытает этот способ: разложит сушеные яблоки на пюпитре. Ведь не может она, как Бах, пить с утра рябиновую водку... Потом опять спрашивала. Про отца, про маму — их фотографии помутнели за пылью, она протерла. Спросила про лампу на столе: левенталевская? Оказалось, да, левенталевская. А ей интересно, потому что у папы стояла такая же. Он сказал: возьми. Не взяла. Но можно ли взять ей на время чернильницу — японскую лодочку из перламутра? Тогда быстрее я приплыву к тебе, и никакие волны, и ветры, и кашалоты не остановят меня. Все-таки пришлось уйти, посидев у него в ногах, чтобы дождаться, когда заснет. Тихо сказала: «Выздоравливай, милый мой». Только он не спал еще: он притворялся, чтобы быстрее ее отпустить.
И следующий день (не из числа счастливых) он тоже хорошо помнил. Он проснулся от висков и затылка и от телефона — она звонила. «У тебя здоровый голос!» Ему не хотелось ее огорчать, и он сбавил температуру:
«Не выше тридцати восьми». — «Нет, у тебя испортился градусник. У тебя не больше тридцати шести и девяти. После лимонов с водкой и медом всегда так бывает. К вечеру ты будешь здоров окончательно. Кстати, ты не забыл, какое сегодня число?»
Вечером он сидел в консерватории на ее концерте: это был знаменитый Шопен, игранный в 64-м году, 24 декабря.
Он думал, что все-таки надо исполнить ее каприз. Что она скажет? Разве ему сложно в своем же музее срезать веревки? Вынести картину, завернув предварительно в бумагу, нет, следует обмотать плащом: вдруг на улице дождь. А дождь обязательно случится, ведь и у нее день рождения — в ноябре. М. б., правы гадалки, когда говорят, что родившиеся в один месяц никогда не станут супругами. Он даже сверялся с чужими биографиями. Он посмотрел биографии великих: Баха (ведь не только рябиновую он пил, но был семьянин образцовый), Моцарта, Бетховена. Он Елену спросил осторожно, не помнит ли она день рождения жены Прокофьева. Елена помнила: «Это так просто, они родились в один месяц, разве ты не знаешь? Это как у нас с тобой, правда?»
Но про первых трех и даже про Брамса он ничего не установил. А Елена про них не знала. Зачем ей их женки, если ей нужна их музыка? Когда спросил про Мусоргского, она посмотрела на него как-то странно.
Нет, картину следует все равно брать в ноябре. Плохая погода — подспорье для таких дел. Когда его арестуют, он оправдается именем Франсуа Вийона. Тот, простите, всю жизнь воровал — а какой человек прекрасный! А он, д’Артаньян (Елена так его прозвала), не мог не исполнить просьбы. Впрочем, как же? Он не должен называть ее имени. Она слишком известна. Значит, картину не найдут? А иногда он представлял, что отправится к отцу Всеволоду (она его слушает) и скажет прямо: «Ваша Елена, ваша монахиня или кто она там — такая…»