Эта Тася сдала в фонд обороны брошь (говорили, что ценная). Мне понравилось, что Тася не на базар ее снесла, а могла бы на нее выменять хлеба или одежду (на рынках были люди, которые в хлебе не нуждались, а «ловили» ценные вещи, выменивая их на хлеб…).
А мне нечего сдать в фонд обороны. Есть две пары новых галош. Не имея свободных денег, мама до войны любила время от времени сделать какую-нибудь дешевенькую покупку, чтобы «душу повеселить» самим фактом покупки. И вот эти галоши сейчас очень нам пригодились.
А Тася погибла под обстрелом на Невском. Шла к подруге…
Нелепо погибла Нина Якушкина. Во время разборки руин дома упал кирпич — проломил ей череп. Тоненькая, беленькая, остроносенькая девушка. Когда кому-то называла свою фамилию, добавляла: «Я — потомок декабриста Якушкина». Жила она с матерью, отец погиб в первых боях. После гибели Нины мать перебралась к брату мужа — полубезумному человеку.
Вообще в это время ленинградцы старались жить кучнее. А вот Степан Иванович упорно отъединялся от людей, становился недобрым, угрюмым, жадным (последнее качество было очень заметно в нем и до войны). Очень быстро происходил в нем какой-то «сдвиг». От склероза? От страха? Или натура проявилась? Зачем-то по ночам кровать свою передвигает, не дает нам спать. Твердит, что хочет жить один. Оказывается, у него были дети, сын и дочь, — об этом он сказал мне давно. Жили они где-то далеко, в других городах, к нему никогда не приезжали, а самое странное — он никогда не получал от них писем и сам никогда никаких писем не писал. В минуту его откровенности я попросила адрес его детей и предложила написать им. Он зло ответил: «Не желаю унижаться!»
Убедить Степана Ивановича в том, что в такое страшное время люди должны лепиться друг к другу, не смогла. Он сдурел совсем, стал попросту вредить нам, вредил мелко, некрасиво, пакостно издевался, не давал отдохнуть. Откуда что бралось — даже стал материться…
Терпение мое иссякло, когда однажды мы застали такую картину: наша постель оказалась обгоревшей, залитой вонючей жижей из туалетного бачка. Мама со слезами обратилась к нему: «Зачем ты это сделал, Степан? Ведь ты это специально сделал!» Он мрачно объяснялся, будто уголек из печки стрельнул на нашу кровать и загорелось… а он тушил…
«Но почему же ты тушил не водой, а дерьмом?» — Ответил: «А чтобы тебе плохо было, чтобы спать не на чем, чтобы вы от меня ушли — я хочу жить без вас…»
Мама всю ночь ворочалась на тонкой подстилке на полу, я сидела в кухне. Мне надо было выговориться перед кем-то, и я написала письмо в райисполком: объяснила нашу ситуацию, попросила предоставить нам любую каморку, хотя бы временно, или разрешить постоянно ночевать в бомбоубежище или домоуправлении.
Утром письмо отправила (маму не посвятила в свою затею). Письмо-то отправила, выговорилась, стало полегче на душе, но потом стало очень стыдно: как же я могла? До того ли сейчас руководству? В городе нет продуктов, рушатся здания, погибают люди, а я — с личной мелкой просьбой. Потом стала себя успокаивать: коль сейчас не до того руководству, так письмо мое и пролежит в какой-нибудь папке до конца войны… А когда же ей конец-то наступит? И как же мне было стыдно, когда дней через десять пришли две женщины из исполкома по моему письму. Мамы не было. Они велели позвать Степана Ивановича. Я готовилась принести им слезные извинения, что заставила их отрываться от трудных своих дел на такую мелочь… Но они деловито расспрашивали, заинтересованно, с какого года моя мама живет в Ленинграде, как мы оказались в казенной дворницкой у Станкевича Степана Ивановича, чем он недоволен. Степан Иванович моргал, бормотал, был насторожен, удивлен (что это за люди пришли, с какой целью):
— Я пустил Елену Алексеевну к себе в начале тридцать восьмого года: тогда с нею было трое детей, жила она в рабочем общежитии. Мне она понравилась, я ее пожалел, думал, что она будет мне благодарна, станет моей женой, потом вместо меня дворником. Прописал я их легко — дворнику в паспортном столе все знакомые, да и не препятствовал никто. Но она не захотела со мной регистрироваться и в близкие отношения тоже не вступила… А теперь я хочу один жить…
— Напрасно вы, Степан Иванович, хотите остаться один. Вы уже немолоды, потребуется помощь — время-то какое! Без людей плохо. Люди с людьми должны жить, поддерживать друг друга…
— Я хочу один жить!
— Почему?
— У них нет дров, а у меня есть. Я не обязан их отапливать…
— А если их с вами не будет, разве себя отапливать не будете? Неужели жалко, если люди погреются у вашего тепла? Наверно, от них тоже есть отдача? Они разве для вас ничего не делают?
— Почему для меня? Где бы они ни жили, им все равно пришлось бы убираться в жилье; да, они уборку делают…
— А кто вам стирает белье? — спросила женщина.
— Анюта стирает. Так это нетрудно, вместе со своим бельем — в одном корыте!
— А может быть, они очень распространились со своими вещами и потеснили вас?
Молчит. Ответила я, показав «наши вещи» — кровать и под нею фанерный чемодан и корзина. На кухне — две наши кастрюли, две чашки.