И, уже цепляясь за какие-то корни, за колтуны прошлогодней травы, по-стариковски упрямые, Олег таращился в лихорадочные утренние сумерки, пытался хоть что-то понять, разобраться —
— Кузьмич! Вам плохо?..
Дед оседал по стволу березы, сев, поводил обалдевшими глазами, стал бестолково подниматься, загребая, кое-как смог, все озирался, словно не знал — что, куда, зачем...
Они забегали в панике, поливали водой стариковские усы; вспыхнул даже и скандал, когда Ева кричала Никите, что он завел их черт знает куда, а Никита — что не было другого выхода, и нельзя же было спокойно уехать самим, и...
Все оказалось серьезнее. И Кузьмич, и Костя оба впали в какое-то отрешение, в полуобморок, они еле двигали ногами, внятно ни на что не отвечали, — и остальным, с которыми вообще-то обстояло почти так же на сухом морозце утра, волей-неволей пришлось подобраться. Так и вели под руки, буквально тащили, бормоча ободрения: Никита с девушкой — Кузьмича, Олег — Костю.
— Когда доберемся до трассы... Надо “скорую помощь”...
— Ты головой-то думай, что говоришь! Тогда уж лучше сразу обратно... Сдать в надежные руки, ага.
— Еще бы знать, где “обратно”, а где эта твоя чертова трасса!
Костярин был тяжелый. Олег чуть не рвал ему плечо (прямо чувствовал натяжение этих мышечных пленок), когда тащил на себе, а тот, как пьяный, то припадал, то отпадал, и хлопал мутными глазами, и наваливался на него, а один раз больно въехал башкой в скулу. Как его шатало!
— Держись… Маленько же осталось... Нет уж! К черту!!! Я тебя все равно доведу! Сам подохну, но...
Олег буквально зверел, была бы шерсть — встала бы дыбом; это и правда как в песне — “ярость благородная”. Он почти взвалил Костярина на себя, он волок его на голом бешенстве, на ненависти, переплавленной в силу; он шагал и шагал, ощерившись, со страшным лицом, матерясь, матерясь, и встань на его пути любой — он убил бы сейчас любого. “Давай! Давай!” — шипел сквозь зубы, чувствуя: еще чуть-чуть — и он сломает эту безвольную руку, — и подавляя в себе странный, звериный зов это сделать...
Лес, прошитый серыми тенями, так и был — сумрачный, торжественный и страшный, как литургия. Пар, который выдыхали, а если носом — то струями, как кони, он, казалось, так и оставался в воздухе вместе с туманом, который стелился низинами, осторожно щупал деревья. И холодно. Холодно. Холодно!!!
Тогда они и услышали.