Шурик на другой день привез матери из специальной аптеки первый набор маленьких белых коробочек. Вскоре у Веры Александровны образовалось новое, сосредоточенное выражение лица — она рассасывала неровные белые зернышки, чуть-чуть выпятив губы и прикрыв глаза. По всему дому были разбросаны бумажные коробочки — туя, апис, белладонна… Она брала самодельную коробочку в два пальца, слегка громыхала, растряхивала содержимое, а потом высыпала на узкую ладонь: раз, два, три… Руки у нее были, как с испанских портретов, с заостренными пальцами, с нежными складками на длинных фалангах. И два любимых кольца, с маленьким бриллиантом и с большой жемчужиной…
Мало-помалу Вера Александровна заняла то место, которое когда-то принадлежало маленькому Шурику, а Шурик, взрослый, но с жарким детским румянцем во всю щеку, заменил, как мог, Елизавету Ивановну. Шурикова неуклюжая забота оказалась слаще материнской: он был мужчина. Лицом он не был похож на Александра Сигизмундовича, скорее на деда Корна, но волосы были кудрявые, плотные, как у отца, и руки большие, с красивыми ногтями, и ласковость движения, которым он обнимал мать за плечи… Оказалось, что быть несчастной рядом с Шуриком гораздо увлекательней, чем при матери…
Елизавета Ивановна совсем не умела быть несчастной — может быть, оттого, что ее деловая энергия не давала ей времени задуматься о таких абстрактных и непрактичных вещах, как счастье, — но она горячо любила свою дочь и к ее состоянию меланхолической печали и незаслуженной обиды относилась с уважением, считая это проявлением тонкой душевной организации и нереализованности таланта. Александр Сигизмундович тоже всегда страдал оттого, что слишком тонко устроен. Вообще же страдание, по Верочкиным понятиям, было привилегией. И надо отдать должное — даже в самые тяжелые годы эвакуации, в грязи и холоде зимнего Ташкента, она относительно легко переносила бытовые тяготы, отдавая предпочтение душевным переживаниям, связанным с концом ее артистической карьеры и потерей — временной, но тогда казалось, что окончательной, — обожаемого Александра Сигизмундовича…
Никто, кроме матери, не мог оценить, какую жертву принесла Верочка, отдавая полжизни мелочной бухгалтерской работе. Вопрос, кому или чему приносится жертва, не поднимался — это подразумевалось само собой. Шурику в свое время с нежным укором об этом напоминала бабушка — для стимуляции любви к матери. Теперь, после бабушкиной смерти, Шурик размер этой жертвы еще более преувеличил. И легкий нимб незримо присутствовал над аккуратно сложенным полугреческим пучком стареющих волос.
В вечерние часы Вера Александровна всегда находила время, чтобы посидеть в проходной комнате. Угнездившись в раскоряченном кресле, продавленном материнским телом, она открывала ящики письменного стола, перебирала старые письма, разложенные по годам, квитанции по оплате неведомых услуг в неведомые времена, бессчетные фотографии, главным образом ее, Верочкины. Лучшие из них висели над столом в зыбких рамочках, не терпящих прикосновения: Верочка в сценических костюмах. Лучшее, но столь краткое время ее жизни…
Когда Шурик заставал ее в этой меланхолической позе, он просто тонул от нежного и горького сочувствия: он знал, что помешал великой артистической карьере… Он порывисто обнимал мать за девичьи плечи и шептал:
— Ну Верочка, ну мамочка…
И Вера Александровна вторила ему:
— Мамочка, мамочка… Мы с тобой одни на свете…
Вячеслав Иванов
Немыслимый свет