Но вот когда дело пошло ко второй ночи… Именно в ту, вторую, ночь Витина жизнь изменилась до неузнаваемости.
До этого она была последовательно разворачивающейся лентой, где каждое событие, каждый человек имели начало и, если не затягивались до настоящей минуты, то и конец (Сашка Бабкин, например, с треском выиграл выборы, и, по-видимому безвозвратно, растаял в московских высях, а, скажем, Валерия в каком-то придонном течении все длилась и длилась). Но с той страшной ночи Витина жизнь превратилась в некий ком, почти все перемалывающий в крошево и лишь отдельные обломки вминающий в себя, перемешивая их с другими обломками, позволяя через какое-то время даже разглядывать их, коли придет такая охота, но не позволяя понять, от какого целого они отломлены, что было раньше, а что позже…
Поэтому Витя не мог бы сказать с уверенностью, сколько ночей (и, естественно, дней) отсутствовал Юрка — две или четыре.
Логически рассуждая, ночи и тогда сменялись днями, в течение которых Витя, оберегая Аню, сам снова и снова обзванивал морги и отделения милиции, которым ни на трупах, ни на задержанных блекло-голубые джинсы пока что не попадались, — но ком бытия сохранил лишь ночи. Ночи тоже были наводнены звуками — чего стоили одни только театрально предсмертные вопли котов, — но в памяти осталась только тишина и шаги в тишине. Шаги все ближе — ну давай же, давай!.. — но они удаляются все дальше, дальше, становятся все тише, тише…
И еще были дверцы — Юрка мог приехать и на такси. Вот дверца стукнула — и если бы в этом мире любовь и отчаяние что-то значили, они бы создали Юрку из ночной темени и вознесли по лестнице к звонку, в котором сосредоточилась вся их мука, — но любовь так же бессильна, как и равнодушие.
Дверца. Шаги. Голосов, как ни тщится отчаявшаяся мечта, не разобрать. Шаги все тише, тише…
Шаги. Сначала усиливаются, потом замирают.
Хлопнула дверь в подъезде. Ну давай же, осталось совсем немного!..
Но звонок безмолвствует, безмолвствует… До звона в ушах.
И снова дверца. И снова мимо.
И снова шаги. И снова издевка мрака.
Мертвыми голосами они уговаривали друг друга прилечь — все равно ведь сделать ничего нельзя, остается только ждать. Но каждый в глубине души опасался этой наглостью рассердить ту силу, которая где-то держит Юрку в своих руках. Аня вообще ходила при полном параде, как на работу. Витя тоже был готов куда-то бежать, однако сидя он засыпал не раз и не два, и обломки этих снов запечатлелись в его памяти ярче, чем проведенные в ожидании дни.
…Он шел по щиколотку в жидкой грязи среди беленых бараков монастыря, в котором теперь располагалась милицейская школа, и, раскачиваясь, пытался стряхнуть дикую бродячую кошку, запустившую когти в его правую лопатку, а от бесчисленных будок к нему изо всех сил тянулись псы на цепях, так что один из них, поскользнувшись в грязи, шлепнулся на бок, но и на боку продолжал натягивать цепь…
…Витя вспомнил, что люди в серых плащах на троллейбусной остановке толпятся для того, чтобы судить его, и решил отправиться пешком; но, обходя толпу стороной, он увидел в ней епископа в пухлом раздвоенном колпаке и понял, что избегать суда не имеет права…
А третий сон был вещий сон. На кухне из пустого электрического патрона лилась струйка нечистой воды, и Аня в утреннем халате, совершенно служебно ворча по поводу соседей, ставила на огонь воду для Витиной каши, и Витя замер, увидев ее совершенно черные пряди; он взял ее за плечи, пытаясь повернуть к себе, она не давалась, но Витя все-таки ухитрился на мгновение увидеть ее широкое и совершенно незнакомое лицо; она не делала ничего плохого — просто она была чужая, притворившаяся родной, и это было так ужасно, что Витя изо всех сил попытался закричать, но издал только сдавленное сипение.