«Фламмарион — личность ума проницательного — хотя ход мысли его есть скорее демонстрация ограниченности человеческого разума, чем истинной способности к проникновению в суть вещей и событий, все-таки сумел разглядеть отблеск одного примечательного факта. Как утверждает Фламмарион: что может случиться в окружающей нас вечности, обязано произойти, или, другими словами, — на временном отрезке достаточной длины обязана произойти вся допустимая и возможная комбинация реальных событий. И, отталкиваясь от этого умозаключения, он приходит к выводу, что поскольку вечность существует не только впереди нас, но и за нашими спинами, то есть как в будущем, так и в далеком прошлом, то вполне закономерно утверждение о законченности всех возможных событий — ибо что должно произойти, обязательно когда-то происходило. Утверждение вполне похожее правду и достойно всестороннего рассмотрения».
И, подхватывая идею, вторая часть его сознания одновременно объявляла свой вердикт: «Совершенно ошибочная теория, ибо в основе ее лежит определение Фламмарионом Времени как одномерной субстанции. В результате чего он рисует бесконечной длины линию, ставит на ней точку, определяющую настоящее, и утверждает: так как слева от этой точки существует бесконечное множество других точек, значит, и абсолютно все возможные точки-события находятся на этой прямой. Очевидное заблуждение, ибо такое же бесконечное количество точек находится как по одну, так и по другую сторону этой прямой! И в действительности существует не одно Время, но бессчетное количество иных — параллельных — Времен, как заключает в своей маленькой, приятной сердцу моему, фантазии Эйнштейн. Каждая система, каждая отдельно взятая личность обладает своим маленьким отрезком времени, и они могут пересекаться, но совсем не так, как думал и верил Фламмарион».
Так рассуждал Эдмонд, чувствуя все большую неудовлетворенность от ставших тесными ему рамок общения внутри своего сознания, ибо не только Ванни, но и все окружающее человечество отвергалось им, как недостойное осознать и понять ход его мыслей. Даже Ванни с ее огромным желанием просто физически была не способна понять своего странного мужа.
Нельзя сказать, что она не пыталась; напрягая до предела свой маленький, но не лишенный остроты разум, она предпринимала отчаянные попытки увлечь его; извлекала из глубин памяти все то достойное, что когда-то запомнила из книг, и задавала вопросы, и с напряженным вниманием выслушивала порой находящиеся вне пределов ее понимания ответы. Эдмонд никогда не отталкивал ее, всегда был готов выслушать, терпеливо, с предельно ясными подробностями удовлетворяя ее любопытство, но при этом она всякий раз понимала, что интерес его в общении с ней лишь видимый, поверхностный; она чувствовала его стремление к упрощению, как упрощают в объяснениях маленькому и, следовательно, неразумному ребенку. Это обижало, волновало и приводило ее в замешательство. «Я совсем не дурочка, — говорила она себе. — Я всегда имела свое мнение — мнение, с которым считались в кругу моих прошлых знакомых, многие из которых считались блестящими умами. Значит, это просто мой Эдмонд такой замечательный — замечательный, как никто другой в этом мире».
Но если с интеллектуальным превосходством Эдмонда она еще как-то могла смириться, то его физическое к ней равнодушие угнетало безмерно. Кажется, теперь Эдмонда вполне удовлетворял лишь процесс созерцания прекрасного, и в те моменты, когда Ванни принимала облик, по ее мнению не способный не волновать, он всякий раз отзывался выражением истинного восхищения, но ласки его были так бессердечно редки, и короткие мгновения экстаза были лишь бледной пародией всепоглощающего обвала чувственного наслаждения первых недель! Предвидя трагический финал, Эдмонд отказывался возрождать столь гибельную для них обоих физическую близость, и, не догадываясь об этом, Ванни напрасно танцевала перед ухмыляющимся черепом Homo.
«Я сделалась не более чем украшением, миленьким домашним животным, пляшущей заводной куклой, — с тоской говорила она себе. — Я не могла ничего дать ему в духовном общении, а теперь и тело мое надоело и стало постылым». Она чувствовала себя предельно уставшей, старой и никому не нужной. Однажды узнавшее ласку, тело ее с непрекращающейся настойчивостью требовало ласки все новой и новой.