— Представьте себе судьбу мастера, художника, казалось бы, достигшего признания, — объяснял он, — поднявшегося до поста главного архитектора Болоньи, ждущего приглашения на большой важный проект — и что же? К нему, как и двадцать лет назад, текут и текут только заказы на перестройки и переделки. На свою голову я научился отлично исправлять ошибки и провалы других. Вы не можете себе представить, сколько я выровнял на своем веку искривившихся крепостных стен, выпрямил покосившихся колоколен, передвинул зданий, построенных на болотистых грунтах. Плюс каналы, акведуки, мосты. Но настоящее дело — дворец, храм — где же, когда?! Десять московских рублей в месяц — плата щедрая, но, сознаюсь вам, ни за какие деньги не поехал бы я в вашу страшную Московию, если бы не этот главный неодолимый соблазн: построить собор от начала до конца. Правда, выдвинуто условие, чтобы он повторял в основных чертах те, что уже стоят в Киеве и Владимире. Но ведь любой канон оставляет свободу творчества. И, Господь свидетель, я собираюсь воспользоваться ею до предела.
Мне рассказывали, что поначалу строительство собора в Москве было поручено старому опытному подрядчику Ермолину. Но потом его заставили взять в напарники молодого отпрыска знатного боярского рода. Видимо, этот юнец повел дело таким образом, что Ермолин предпочел за лучшее отказаться от почетного поручения. И вовремя! Синьор Фиораванти собирается отыскать Ермолина в Москве и попытается нанять его снова.
Еще я разговорился и даже подружился с писцом и переводчиком посла Толбузина — Антоном. Он вез из Италии несколько интересных книг. Как Вы догадываетесь, запойные книгочеи находят общий язык так же легко, как запойные пьяницы. Поэтому вскоре писец сообщил мне по секрету, что не одна только жажда свободного творчества гнала синьора Фиораванти из Италии. Пару лет назад он был арестован в Риме по обвинению в чеканке фальшивой монеты. Скорее всего, это была клевета, пущенная другими мастерами, которые хотели избавиться от талантливого соперника. Но синьор Фиораванти счел за лучшее не оправдываться и бежал ночью из города. Городской совет Болоньи, по неизвестным причинам, снял его с поста главного архитектора. Набивая себе цену, Фиораванти уверял московского посла, что им построен собор Святого Марка в Венеции, Баптистерий во Флоренции и другие знаменитые здания. Послу было приказано добыть итальянского строителя любой ценой, поэтому он делал вид, будто верит его бахвальству, и обещал вдобавок к условленной плате отдельный дом в Москве.
На прощание синьор Фиораванти сказал мне, что если я решу переехать в Москву, он с радостью возьмет меня на должность секретаря и переводчика. Мне это польстило, и я даже готов был всерьез обдумать его предложение. Но потом вдруг понял, что Москва — это в два раза дальше от Вас и Греты, чем сейчас! Нет, нет и нет!
Прощаюсь с Вами, моя добрейшая, и с нетерпением буду ждать весточки от Греты, из ее нового дома в Мемеле.
Всегда преданный Вам,
Ваше преосвященство, учитель и благодетель!
Сказать, что Ваше последнее письмо повергло меня в полное отчаяние, значит не сказать ничего!
У меня нет слов, которыми я мог бы описать эту смесь тоски, унижения, страха, обиды и возмущения — да-да, и возмущения тоже! — которая плещется в моей груди, давит на сердце, раздувается в горле.
Уже и первого известия в Вашем письме было бы достаточно, чтобы вогнать меня в глубокую печаль на многие дни. Всего лишь несколько месяцев назад я поздравлял фрау Урсулу с замужеством дочери, сочинял планы нашей общей встречи в Мемеле — и вот все рухнуло так внезапно, как обвал в горах.
Отчего начался пожар в ее доме? Кто был с ней в эту ночь? Слуги, гости? Очень понимаю, как пережитый страх мог потрясти душу моей благодетельницы, заставил ее принять это судьбоносное решение: уйти в монастырь. Земной огонь — нам, христианам, всегда будет чудится в нем отблеск адского пламени. И отсюда — порыв искупить грехи прожитой жизни, очистить душу, дать ей слиться с Господом еще на этом свете. Провожая близкого человека в монастырскую келью, мы всегда будем испытывать эту мучительную раздвоенность чувств: горечь утраты и радость за душу, нашедшую покой.
Но почему, почему к этой муке должно было добавиться такое разрушительное вторжение в мою собственную жизнь?
Хорошо, я понимаю: при поступлении в монастырь послушница обязана исповедаться подробно, рассказать о своих грехах, ничего не скрывая. Я понимаю, что ее духовный отец должен был задавать ей разные наводящие вопросы, в том числе спросить, не склонялась ли она к какой-нибудь ереси, не общалась ли с еретиками. И понимаю, что фрау Копенбах, желая быть предельно искренней и честной, упомянула о прощальном визите моего отца и о том, что он всю жизнь, оказывается, оставался тайным гуситом.