— А наш-то Андреев — слышали? Опять попал в историю. Ужас, ужас! Что делать? Да и мы — тоже хороши...
И все остальное уже не имеет значения, — подумаешь, мелкие недочеты в сценарии, когда автор сейчас, может быть... Все-таки наш человек, надо выручать... А?
То есть со всеми редакциями и студиями он поступал примерно так же, как и с ней, — заставлял постоянно за себя волноваться. У себя в Москве все студии обчистил, теперь приехал сюда...
И я вдруг понял, что если жить вроде меня — спокойно, скрывая свою боль, — ну, и привет!
Я давно это замечал — то, что я скрываю свои эмоции, отнюдь не способствует ходу дел.
А если, как он, давить на всех своей жизнью — за этим все что хочешь пройдет.
Вот он, ходит — нестриженый, грязный, а дела его совсем неплохи.
Вы, наверно, тоже знаете таких несчастных, расхристанных людей, у которых прекрасно идут дела!
В общем, я его понял. И специально приходил, садился напротив и часами молчал...
Скоро мне нужно было опять на озеро ехать, и я зашел к ней проститься. Она в кухне, в платке, расстроенная...
— Все, — говорит, — бросил он меня...
И стала делиться переживаниями. Почему-то все обожают делиться со мной переживаниями. С другими их набираются, а со мной делятся.
— Уже у другой живет... У женщины-каучук... Конечно... И знаешь, что сказал? Пока этот супермен с бычьей шеей сюда ходит, моей ноги здесь не будет.
— А кто это... супермен?
— Ты... не узнал?
Она засмеялась.
— И главное — никогда раньше не звонил, а сейчас звонит, каждый день. Вот, говорит, я тебя бросил, и тебе, наверно, тяжело... Только ты не думай, что я хорошо живу... Я тоже очень плохо живу! Утешает! Не отпускает.
Потом я ехал в машине — светло-зеленый фургон, внутри радиостанция, приборы, лебедка, трос... Качало, бросало... Сидел я на лебедке, за стену держался... Вскоре я был на барже, на покрытой инеем, замерзшей соломе... Вынимал из проруби мягкий, чуть схваченный лед и укладывал его рядом мокрой тяжелой кучкой... Потом осторожно, по миллиметру, опускали в воду излучатели...
Теперь со мной на барже работал Эррья, карел, заросший, в порванной шапке, в валенках. Местный, с озер.
Часов по двенадцать мы с ним работали, молча. Только однажды вечером присел он на сваренный из железных уголков верстак, снял свою шапку и говорит:
— Ну, так мы еще, может, и успеем... Хорошо еще, что сейчас на базе лаборантки той вашей нет, Соньки...
— А что она тебе?
— А то не знаешь? Тут бы такая заваруха началась! Чуть ей кто понравится — сразу с ним. У тебя, случайно, с ней ничего не было?
— Нет...
— Ох, попадись она мне! — закричал, даже удивил меня, — всегда такой спокойный был карел.
— А тебе-то чего, — я даже покраснел, хорошо, что в темноте не видно, — чем она тебе-то мешает?
— Чем? — заговорил он. — Чем? Знаешь мою сестру? В столовой здесь работает. Очень хорошая. Добрая. Дома все делает. А замуж выйти все не может. Плачет по ночам — я слышу. А почему? А потому, что такие, как Сонька, всех мужиков легким хлебом накормили.
Пришел я, лег на деревянный топчан, в окне свет белый, ровный, неподвижный — от снега.
Неужели, думаю, действительно так все связано? И правда, что они за дуры все, вечно с ними какие-нибудь несчастья. Как-то печально все получается...
Разнервничался, голова заболела. И не заснуть уже никак. Встал, вышел.
Старуха, в тулупе, у ворот:
— Куда ж это вы, на ночь глядя?
— Пройдусь немного, проветрюсь...
Сначала я и правда хотел пройтись, а потом пошел, и пошел... Вокруг пусто, темно, ни души... Машины попутной, конечно, никакой, и всю ночь я пешком шел... Поле ровное, столбы гудят. Иногда от ветра из снега поднимется белая фигура — и ко мне.
Ветер холодный, мокрый, вся правая часть лица от него окоченела, а по левой, наоборот, пот льется — так быстро я шел.
А дорога непонятная — то снег по пояс, то голый, обледенелый горб, очень холодный, скользкий.
И вдруг из-за леса выскочил немой, голубоватый, дымящийся луч-прожектор. Вокруг ночь, темень, а я иду почему-то освещенный.
Всю ночь шел, и только под утро замечать стал, что снег вроде грязнее становится — значит, скоро станция.
Влез я в вагон. Полумрак, запах мокрой одежды в тепле, тихие разговоры — я даже не сразу их услышал.
И такой мокрый, оттаявший, тихий, руки красные, шелушатся, лицо опухло, — видно, поотморозил в поле, — постучал ей в дверь, она открыла, в своем мохнатом боксерском халате, заспанная, испуганная, и обрадовалась, и, кажется, сама удивилась, что так обрадовалась. Поглядел на нее незаметно... Вроде получше стала. Хоть выглядит теперь нормально, по-человечески.
— Ну, как твои дела?
— Мои-то, — говорю, — в порядке...
— Ну, у тебя всегда все в порядке...
Пришел я на кухню, сел над газом — фиолетовый цветок гудит, и от него тепло, тепло, и я заснул.
Слышу сквозь сон шум воды, бултыхается тяжелая струя, потом вдруг перестала, и только капли щелкают.
— Иди, мойся.
Пар, зеркало запотело. Полная ванна, вода горячая, зеленоватая... Потом стала серая, мыльная... Вышел я красный, скулы блестят.
— Ложись, спи.
— А ты?
— Я — посижу.
— Лучше полежи.
— Молчи, распаренная рожа. Спи...