Потом приводишь себя немножко в порядок, идешь на кухню — там уже распределяются «сэкономленные» продукты. Каждому выдают в сите, почему-то было принято в сите выдавать — кусочек мяска, кусочек масла, пару-другую рыбок, в кулечках — крупы, сахарку, луковиц там, морковок. Это в порядке вещей уже считалось, никогда даже не обсуждалось, — женщины там очень разные работали, но в этом сходились. Повариха — блекленькая, но злобненькая, диетсестра — толстая, хамка, кладовщица — цепкая, хитренькая, дочь уже пединститут заканчивает, машина, квартира. И попробуй при них сказать, что воровать, мол, нехорошо, — всем скопом накинутся на тебя, начнут орать, что вот другие, на других должностях — вот те воруют так воруют, а нам, бедолагам, сам бог велел! И вообще, про другую жизнь исключительно в злобном тоне говорилось: «...Вот — вчера эта артистка известная советовала женщинам аэробикой заниматься — поворочала бы она котлы, как мы, поглядели бы мы на нее — захотела бы она аэробикой заниматься или нет!» И обо всем в таком роде. Потом, как водится, вынимаются бутылки, и под них совсем уже душераздирающий разговор — эту муж бросил, эту сожитель, у этой сын в тюрьме — ни о чем радостном не слышала никогда. Снова вынимается вино. Домой уже доходишь в тумане.
Сначала я была рада, что устроилась на такую выгодную работу, — продукты, которые я приносила, я продавала в своей же квартире, и все были довольны: продавала я по государственной цене, а кроме того, в магазине, например, не всегда есть репчатый лук и греча, а у меня — всегда. Так что в некотором смысле я стала благодетелем квартиры — все, даже Толян, теперь уважительно разговаривали со мной. Все чувствовали, что я стала постепенно вставать на ноги. Я уже представляла, что скоро буду жить, как Шах, а одеваться, как Пашина мать, богатая и надменная, но шли месяцы, и я вдруг стала замечать, что ничего не меняется, что я живу так же, как и жила, — пашу с утра до вечера и больше ничего. Из тех доходов, что я получала, приходилось все чаще ставить бутылки поварихе, кладовщице, диетсестре, — часто они даже не распивали их на кухне, а уносили с собой, своим мужьям и непутевым детям. При этом они еще говорили, что я хамка, что за то, что они сделали для меня, я им должна быть слугою всю жизнь. Кроме того, при дележке продуктов они давали мне меньше всех, сначала я терпела это, как должное, а потом стала базарить — какого черта?! В ответ они говорили мне, что у них семьи, а я — одинокая, мне нужны средства на всякие фигли-мигли, а им — чтобы тянуться из последних сил, как-то содержать семью, кормить-поить мужей-подлецов и оболтусов-детей. Я объясняла, что им-то полегче, что у них семьи уже есть, а мне только предстоит ее завести, и для этого нужна материальная база, — в ответ они только грубо хамили.
В результате этого я стала сама брать, что мне было нужно (ну, конечно, в разумных пределах), научилась сдвигать в замке бумажку-контрольку, открывать, а потом снова ее задвигать.
Но однажды диетсестра застала меня за этим занятием, подняла хай. Потом сказала, чтобы я подавала по собственному, не то передаст дело в милицию — и раз я поймана на открывании шкафов, то все недочеты, если они обнаружатся, будут повешены на меня.
Я сказала, чтобы она заткнулась, — уйду сама.
Вечером я была у себя — раздался стук в дверь. Верка вошла — грязная, опухшая, волосы взъерошены. Неизвестно, где носило ее, но ясно, что не по хорошим местам. Одежда на ней — словно на земле спала — да так оно, наверное, и было.
— Ну чего тебе? — спрашиваю.
Голова как ватная, ничего не соображает.
Верка оглянулась на дверь, потом лезет за пазуху и вынимает какую-то книжку — старинную, с золотым заглавием.
— Сколько, думаешь, за эту книжку дадут?
Послала бы я подальше ее — настроение такое было, — но тут, как назло, ни копья — доскидывались с девушками из кухни...
— Что я тебе — эксперт? — говорю.
— Пойдем, — говорит, — если у меня книжку не примут — сдашь ты!
Где она эту книжку взяла — к гадалке, как говорится, ходить не надо. Ясно — у Борщевской. Однажды мы с Веркой с аванса моего поддали чуть больше нормы, потом на плацу оказались. Подошли Венчик, Гуляй-Нога. Венчик предложил пойти в гости к Борщевской. У многих уже тут самый любимый маршрут был; с плаца — к Борщевской. Скинулись на четыре «фаустпатрона», Гуляй-Нога, хоть и хромой, сбегал, принес. Погребли к Борщевской. Была она богатая прежде женщина, вдова одного очень известного профессора, теперь у нее ничего почти не осталось, только темные квадраты на обоях вместо картин. Вошли — дверь не закрывалась у нее, и везде — и в прихожей, и в комнатах, и на диванах, и на полу в беспамятстве люди лежали, причем такие уже, которые домой не ходят, или у которых вообще нет дома, окна распахнуты настежь, и Борщевская, красивая седая женщина, играла на рояле и пела.