В поздние годы итальянцы присудили Ахматовой премию лучшего поэта века. К ней пришел кто-то из секретариата Союза писателей и стал убеждать ее не рисковать здоровьем, больным сердцем... Предложил, чтобы от ее имени в Риме представительство вела Вера Михайловна Инбер. Поэт прекрасный, но племянница Троцкого, а значит, заложница страха. Ахматова ответила: "Вера Михайловна Инбер может представительствовать от моего имени только в преисподней". И поехала сама, сама произнесла речь в Риме, удивив итальянцев красотой своего итальянского языка и музыкальной точностью произношения.
Из Рима Ахматова отправилась в Англию, в Оксфорд, кажется, за профессорской мантией. Оттуда - в Париж и, наконец, в Москву. О Париже она сказала, что видела там давних знакомых, что многие очень изменились и это очень страшно, а некоторые совершенно не изменились, а это еще страшнее...
Через какое-то время Ахматова получила из Парижа приглашение от Арагона и Триоле. К ней опять явился тот же работник Секретариата. На этот раз он хотел быстро оформить поездку. Но Ахматова сказала: "Нет. Не поеду". Удивленный чиновник стал говорить о том, что сейчас весна, что Париж весной прекрасен и прочее... Однако Ахматову это не убедило. Она ответила так: "Не по чину приглашают. Я ведь не приглашаю в Москву Римского Папу..." И не поехала. Так что о значении и величии своем все знала и понимала. Остроумие ее было милым, бывало убийственным, бывало воскрешающим. Владимир Луговской рассказал мне, что ее строки спасли ему жизнь, когда жить он не мог и надеялся только на пистолет, тяжесть которого чувствовал в те дни. Машинально листая какой-то старый зачитанный томик Ахматовой, он вдруг увидел бессмертную строку о солнечном луче, который взбегал "по влажному горячему плющу". Прочитал, как Ахматова следит за этим лучом и подумал: если есть такая возможность следить за ним, стоит жить хотя бы ради этой возможности. И остался жить.
Я видел Ахматову только в морге больницы Склифосовского, где была первая панихида.
То, о чем я сейчас расскажу, упаси бог, не должно быть понято как хвастовство. В какие-то годы мне начала звонить Надежда Яковлевна Мандельштам, от имени Ахматовой приглашая меня в гости. Но я страшился хотя бы малого разочарования в своем божестве (все же возраст, может быть, причуды, суетливость, свита) и отвечал, что благодарю, но болею. Прошло какое-то время, как вдруг получил большой конверт, распечатал и...перехватило дыхание. То была фотография старой Ахматовой. Профиль. В таком возрасте женщины обычно так не фотографируются. Но ее профиль был прекрасен. На обороте ее рукой было написано: "Александру Межирову, в долготу жизни. Анна Ахматова". И здесь мысль. Следовало ответить письмом, но письма написать я не смог. Помешал суконный мой язык. Подарок остался без ответа. Хамство, конечно. Но что поделаешь...Прошел год, и вдруг та же неожиданность: пришла по почте другая фотография, на которой - юная Ахматова, в рост, неправдоподобной красоты, прямая, стройная. Не на обороте, а прямо под изображением было написано всего два слова: "Анна Ахматова". Вскоре она умерла. Первая фотография висит у меня в комнате в деревянной раме, вторая исчезла. Я даже догадываюсь, что сделал это кто-то из ее свиты. Значит, не пропадет...
- Александр Петрович, честно признаться, когда я шел к вам, то первым вопросом для себя наметил вопрос о Борисе Пастернаке. Эта тема вроде бы уже давно отшумела, но все же с высоты 90-х годов по-другому видятся события 60-х...
- Бориса Леонидовича я видел всего несколько раз. Впервые мы с Лукониным встретили Пастернака в подмосковном переделкинском лесу. Едва успели поклониться, как вдруг он сказал: "Ваши ровесники умирают так рано, потому что у вас нет богемы. Вы садитесь вдвоем на кухне возле погребка (почему-то именно "погребка", а не холодильника) и чокаетесь молча стаканами с водкой, пока один из вас, тот, кто физически слабее, не падает мертвым". Вот и вся встреча, весь разговор. Мы мало, что поняли, полагая, что богема криминал.