Мы – инженеры-землекопы – продолжали уменьшившейся бригадой ходить на промплощадку Металлургстроя. Но уже не снимать дерн с земли, а копать котлованы. И труд стал мучительно трудней, и погода не радовала. Отведенный нам уголок планеты в сентябре попал под созвездие Водолея. Ничем другим я не могу объяснить, почему так низко оседали на горы тучи, почему они были так черны, так обильно напоены водой. Дождь лил и лил, как заведенный, он переставал изредка на часок, чтоб потом припустить с учетверенной силой. Он шел только днем и, похоже, только для нас. Поздним вечером, когда мы укладывались на нары, он переставал. Ночью неяркие звезды насмешливо подмигивали раскисшей, заболотевшей земле. К утру небо снова хмурилось.
Мы выходили на развод к шести часам. Охрана пропускала через ворота тысячи заключенных, отсчитывая при свете факелов и ручных фонарей каждую пятерку. Операция выхода на работу занимала не меньше двух часов. Полчаса из них можно было слукавить в бараке, но на большее нас не хватало: по зоне метались коменданты и нарядчики, лучше дрожать в колонне, медленно подползавшей к воротам, чем сносить брань и тычки. Чтобы подстегнуть нас, нарядчики временами объявляли, что сегодня – развод без последнего. Ну и торопились же тогда! Последнему, замешкавшемуся в зоне, так доставалось, что в этот день ему выдавали в медпункте освобождение, не допытываясь, где болит и давно ли началась хворь.
Я замечал, что дождь терпеливо выжидает, чтоб я пристроился в свой ряд. Пока я торчал в очереди за едой и слонялся по зоне, он собирался с силой. Первые капли падали, когда я подталкивал Хандомирова к краю, чтобы стать на свое место. Потом с другого бока меня толкал неповоротливый Липский, а его Альшиц, и дождь усиливался. Наши движения синхронизировались: мы делали шаг, он – скачок, мы приближались к вахте, он становился гуще. За воротами, на улице, мы всей колонной бежали, а он лил как из ведра.
Все это было по-своему забавно. Иногда мне даже нравилось мое странное существование: и эти черные тени, мечущиеся по зоне от нарядчиков, как грешники от чертей, и эта серая дождливая завеса перед глазами, и расползающаяся под ногами земля, и пылающие у вахты факелы, и громкие крики охраны: «Проходи! Первая, вторая, третья!..» Я уговаривал себя: «Надо, дьявол его дери, испытать и такое – насколько жизнь твоя стала богаче впечатлениями!» Нормального человека подобные рассуждения, вероятно, лишь возмутили бы. Я к нормальным людям не принадлежал. Жизнь играла в каждой моей клетке, я не мог не радоваться жизни, как бы она ни была скверна. Я был счастлив уже потому, что существовал, что явился в этот довольно нелепый, но, в общем, сносный мир. Остальное было тоже важно, но не так. Думаю, что и тело, и дух мой требовали жестокого испытания, как ноги требуют порой бега, а кулаки – драки. Я утверждал себя, упрямо отвергая все, что пыталось меня согнуть. Даже в следственной камере, шагая из угла в угол, я вечно что-нибудь мурлыкал под нос. Многие считали меня дурачком, другие простачком, Анучин утверждал, что я попросту здоровяк. Как бы там ни было, мне иногда бывало хорошо, когда было плохо.
Подставляя горевшее лицо холодной россыпи дождя, я начинал непроизвольно напевать. Меня толкал локтем Липский.
– Займемся делом. Вчера мы остановились на преобразованиях Лоренца.
Мы уже несколько дней коротали развод во взаимных лекциях. В эту неделю была моя очередь, я излагал Липскому теорию относительности. Без бумаги и карандаша это было непросто, но он легко разбирал и запоминал формулы, написанные мной пальцем в воздухе. Я говорил вчера об опытах Майкельсона и Морли, о принципах механики Ньютона, о нелепом, ничего не выражающем абстрактном пространстве Ньютона, вытеснившем из науки живое, телесное, реально существующее пространство Декарта и Спинозы, и о том, к каким парадоксам привело это незаконное вытеснение. Когда я принялся чертить в воздухе знаменитую формулу Эйнштейна для замедления времени на движущихся телах, Альшиц с тоской проговорил:
– Как вам не надоест, товарищи? Так плохо, так абсолютно плохо, а вы еще о каких-то относительностях! Неужели не можете найти другого времени для ваших формул времени?
Я сконфуженно замолчал. Альшиц кутался в свой роскошный шалевый воротник, наружу высовывался один посиневший нос. Он устал, еще не выйдя на работу. Даже наш негромкий разговор заставлял его страдать. Я вытер полотенцем, висевшим у меня на шее, мокрое лицо. Поднимался ветерок, дождь бил в глаза. С каждой минутой становилось холоднее.
– Продолжайте, – сказал Липский. – Мы не мешаем, мало ли у кого расходятся нервы!