— Бабахнула шестидюймовка авророва! — с какой-то развратной фамильярностью цитировал он, словно все классики были банальными плагиаторами и его личными должниками. — Спокойно трубку докурил до конца, спокойно улыбку стер с лица. Вы случайно трубку не курите? Жаль, это бы хорошо смотрелось. Мы уже музыку подобрали к сюжету, и перебивки хорошие. А волны и стонут и плачут, и бьются о борт корабля. Вашу охрану тоже посадим, чуть-чуть позади, только не раздеваясь, вот так очень хорошо, жарко, конечно, будет под светом, но ничего. Ребята, вы какой год служите? С нами Бог и андреевский флаг.
Он слал вопросы, как выбрасывающая теннисные мячи машина, а собеседник служил лишь стенкой, чтоб мячу было обо что стукаться и отскакивать, и чтобы тут же отправить его снова — вопросы содержали в себе и ответы, и самодостаточную информацию о собеседнике в нужной интонации спортивного комментатора, а большего как бы и не подразумевалось.
«Рафик» с влажным шелестом несся по темным и пустым улицам, редко прочеркнутым пригашенными вывесками, проскакивая на желтый и кренясь на поворотах. Заложил вираж вокруг памятника Маяковскому, рванул по Тверской и через минуту, свернув в проулок и ринувшись в огромную арку, осадил у дубовых дверей, которые могли бы служить башенными воротами.
— Приехали! — весело объявил сопровождающий, и моряки вылезли. — Как Петрович ездит, а? Ас! — он похлопал шофера по плечу. — Айн минут! — Посмотрел на лица и счел нужным пояснить: — Ближняя студия! Для оперативных сюжетов. Ну, сами увидите.
Свет желтых фонарей перед фасадом, стилизованных под старину, почему-то напомнил Ольховскому рыбий жир, хотя он никогда в жизни не думал о рыбьем жире и даже в детстве его не пил. Сам же фасад, мрачноватый и казенно-величественный, вызывал смутные ассоциации с Главным управлением кадров ВМФ, где он был однажды много лет назад. Вообще Ольховский за всю жизнь посещал Москву лишь два раза, так сложилось.
— Поэзия вся — езда в незнаемое! — со своей жизнерадостной благоглупостью воскликнул телемальчик и с усилием оттянул тяжелую дверь, пропуская его вперед.
Вестибюль также не имел ничего общего со вчерашним бесприютным Останкино. Это был высоченный холл с лепным потолком и росписью на стенах, изображающей батальные сцены из русской истории. На одной из фресок, меж ложных колонн русского неоклассицизма, в водяных фонтанах разрывов резал хмурые волны броненосец, соединяющий в профиле черты «Осляби» и «Бисмарка». Орудия его изрыгали огонь в горизонт, где маячил силуэт другого броненосца, в который талант мариниста каким-то образом сумел вложить выражение плосколицести и узкоглазия: сразу делалось ясно, что это японец, а битва изображает Цусиму. Ольховский невольно задержал на ней взгляд: изображение обладало странной наивной убедительностью, и от него мгновенно передавалась обреченная тоска.
Простеленный ковровой малиновой дорожкой мраморный пол перегораживала дубовая стойка. В ее проходе стоял солдат с повязкой на рукаве и штык-ножом на поясе.
— Удостоверения, — сказал он.
Внимательно рассмотрев удостоверение личности Ольховского и военные билеты матросов и сличив фотографии, он наклонился к столу за барьером и по дырочкам оторвал из книги три заполненных пропуска. Половинки их вручил вместе с документами, а корешки нанизал на штык-нож и сунул его обратно, так что встопорщившиеся края бумажек торчали зажатыми меж гардой и краем желто-коричневых пластмассовых ножен.
— Вам второй этаж, кабинет двести один.
Оставшийся за барьером телемальчик помахал им и сказал:
— Счастливо! — так, что услышался подтекст.
Все это вместе вселяло легкое беспричинное беспокойство — свойственное, впрочем, преддверию любого нового или серьезного дела. Поднимаясь по лестнице, Ольховский успел подумать, что вообще-то ведь можно ждать чего угодно: что это ловушка ФСБ, или контрразведки ГРУ, или президентской охраны, или мало чего в Москве есть еще, неизвестного непосвященным морякам.
На лестничной площадке раскинулся на стуле камуфляжник с пристроенным на колене «кедром». Он не только не встал, но даже не повернул головы, продолжая смотреть перед собой и процеживая идущих сквозь неподвижную линию своего взгляда, параллельную с автоматным стволом.
В коридоре была та же малиновая ковровая дорожка с зелеными полями, гасящая шаги. Мягкий свет плафонов поглощался темными панелями в уровень роста. Коричневые дерматиновые двери в длинный ряд отблескивали по периметру и крест-накрест латунными пуговками обойных гвоздей.
Найдя нужный номер, Ольховский постучал в деревянный косяк. После повторного стука из-за двери донесся неразборчивый утвердительный звук.
Шагнув, Ольховский понял, с какой именно точки оформилось его беспокойство: часовой внизу, назвав номер, сказал не «студия» или «комната», а «кабинет».