Свои первые опыты на новом для меня поприще, тривиальные обвинения в супружеской неверности, я так никуда и не послал. Беззубые и наивные, они были напрочь лишены достоинства достоверности и слишком уж явно принадлежали перу тайного недоброжелателя – если не умалишенного. Я спрятал эти письма в маленький домашний сейф, а позднее в корне их переработал, убирая самые затасканные грубости и стараясь поставить на их место нечто не в пример тонкое, неявные намеки на бесстыдную распущенность и извращения, непристойные подробности, способные уязвить мозг адресата острыми шипами сомнений.
И вот однажды, сочиняя письмо к миссис Ранкин, каталогизируя в старом блокноте наиболее отвратительные стороны ее супруга, я обратил внимание на странное облегчение, даваемое самим процессом изложения на бумаге в присущей анонимному письму (каковое, вне всяких сомнений, является отдельным литературным жанром, имеющим как свои каноны, так и свои рамки допустимого) агрессивной лексике всех мерзостей и трусостей, описываемого субъекта, а также ужасающего возмездия, ждущего его с неотвратимостью рока. Я ничуть не сомневаюсь, что те, кто имеет возможность регулярно облегчать свою душу в беседах с друзьями, женой или священником, не нашли бы в подобном катарсисе ничего нового, однако для меня, ведущего уединенную жизнь, его проявление стало крайне острым переживанием.
С этого дня я взял за обычай ежевечерне, сразу по возвращении домой составлять краткое перечисление беззаконий, содеянных Ранкиным, анализируя попутно его мотивы и даже предвосхищая унижения и оскорбления, ждущие меня назавтра. Эти последние я излагал в свободной повествовательной манере, не отказывая себе в определенных вольностях, вводя воображаемые ситуации и диалоги, служившие единственной цели: по возможности ярко высветить гнусное поведение Ранкина и мое едва ли не стоическое терпение.
Облегчение пришлось весьма кстати, ибо как раз в эти дни нападки Ранкина усилились против прежнего. Он вел себя предельно оскорбительно, критиковал мою работу в присутствии младших сотрудников и даже откровенно грозил подать на меня докладную в правление. Как-то в конце рабочего дня он довел меня до такого бешенства, что мне стоило огромного труда не наброситься на него с кулаками. Я поспешил домой и прямо с порога бросился к хранившимся в сейфике запискам, единственному для меня источнику облегчения. Летающим по бумаге пером я исписывал страницу за страницей, наново переживая в своем рассказе прискорбные события дня, а затем перешел к завтрашнему, решительному противостоянию с Ранкиным, кульминацией коего станет вмешательство рока, нежданно спасающее меня от верного, как казалось уже, увольнения.
Вот как заключил я свой рассказ:
Описание воображаемой сцены на бумаге казалось весьма слабым восстановлением справедливости, ибо в тот момент я и представить себе не мог, сколь неправдоподобно могущественное оружие вложила судьба в мои слабые пальцы.
На следующий день, возвращаясь с обеденного перерыва, я с удивлением увидел целую толпу, сгрудившуюся у входных дверей нашей фирмы; чуть поодаль стояла полицейская машина с мигалкой. Когда я протолкался ко входу, из здания вышли полицейские, расчищавшие дорогу двоим санитарам с накрытыми простыней носилками, на которых угадывались очертания человеческого тела. Лица человека на носилках не было видно; из реплик собравшихся зевак я понял, что кто-то умер. Затем появились двое управляющих нашей фирмой, на их лицах читалось потрясение.
– Кто это? – спросил я случившегося рядом рассыльного.
– Мистер Ранкин, – прошептал мальчишка, указывая на лестничный колодец.– Он перевалился через перила седьмого этажа и упал прямо вниз. Ударился с такой силой, что даже расшиб одну из этих больших плиток, которые у лифта…
Он болтал что-то еще, но я не слушал, оглушенный и потрясенный духом смерти и насилия, витавшим в воздухе, подобно клубам удушливого дыма. Скорая помощь отъехала, толпа рассеялась, управляющие вернулись в кабинеты, обмениваясь по пути выражениями скорби и недоумения с другими сотрудниками фирмы, затем и уборщицы унесли свои ведра и швабры; теперь о случившемся напоминали лишь влажное розовое пятно на полу да вдребезги разбитая кафельная плитка.