Не знаю, возможно ли понять это, если не видел собственными глазами? Позволь мне лишь сказать, что когда он страдал на сцене, то боль его ощущал весь зал, и люди плакали. А когда он приближался к нарисованному на картоне лесному озеру, я сам был готов поклясться, что слышу пение соловьёв. И случалось, что в тот миг, когда он поднимал нож, чтобы совершить неправдоподобное театральное самоубийство, какая-нибудь зрительница, выбежав на сцену, хватала его за руку, и все присутствующие в зале, даже я, знающий всё про картонный нож и другие театральные фокусы, даже я иногда поддавался и ждал, что сейчас увижу, как погибает человек. Я бы сказал так: романтизм Андреаса был бы совершенен, если бы не запоздал на сто лет. Я думал тогда, что Андреас никогда не сможет жить такой же жизнью как все, для него никогда не будет существовать женщины, или семьи, или старости, он может жить только на сцене, и там ему и следует жить вечно. Ведь нет ничего невероятного в том, что если он каждый вечер отменяет закон всемирного тяготения, он сможет танцевать всегда. А если это у него не получится, полагал я, то он должен хотя бы умереть на сцене, на пике своей карьеры.
Я конечно же ошибался, Руми, и хорошо, что это так. Если ты заснул и тебе привиделось вечное продолжение чего-то земного, то, мне кажется, лучше, чтобы тебя разбудили и всё объяснили.
Я был с ним в тот день, когда он впервые увидел ту девушку, и поэтому я знаю, что произошло, настолько, насколько можно понимать происходящее на твоих глазах, не принимая лично в этом участия.
Где-то в Копенгагене, в одной квартире на последнем этаже высокого здания устроили вечеринку, и вот она закончилась. Кажется, повсюду спали люди, не спали только мы двое, Андреас и я. Не знаю, почему он на этот раз так задержался, обычно он уходил одним из первых, но в ту ночь — или скорее это было уже раннее утро — он всё ещё был с нами. Может быть, он на что-то надеялся, может быть, его охватила тоска и ему вдруг показалось, что стоит остаться и немного подождать — и мир примет его к себе и освободит хотя бы от какой-то части его внутреннего гипса.
Я не отношусь к тем, кто ждёт от жизни чего-то особенного, так что я разбудил нашего скрипача. Это был хромой мальчишка с грубыми руками, деревенщина, игравший на сельских танцах, пока кто-то не обратил на него внимания, не заметил, как с первых же звуков его скрипки в воздухе словно повисает совершенная серебряная нить. Мы с Андреасом были очень молоды, но он, вероятно, был ещё моложе нас, так что и он, Руми, был в своём роде вундеркиндом. Но всё равно — пастушком, ходившим за овцами и коровами, это по нему было видно, и тем не менее мы повсюду брали его с собой. Даже сейчас я слышу звук своих шагов и неровное шарканье его башмаков за своей спиной. Мы в театре не особенно жаловали уродцев, нам совсем не хотелось напоминаний о том, что достойно жалости, для нас инвалиды, да ещё и инвалиды из провинции, были нарушением великой и священной деликатности театра. Но тем не менее мы таскали этого мальчишку повсюду, куда бы ни ходили, и всё из-за его музыки. Потому что стоило услышать его один раз, и ты понимал, что половина души этого мальчика пребывает с богами музыки, а вторая половина общается с композиторами нынешними, и вдохновение наш хромой черпает с обеих сторон. К тому же он был счастливым человеком. Откуда я это знаю? На это я не могу ответить. Не припомню, чтобы я с ним разговаривал. Я даже не помню, видел ли когда-нибудь, чтобы он улыбался. Но всё равно я знаю, что он был счастлив. Он, калека, человек, который, с нашей точки зрения, и для трагедии не годился, а лишь для самого жалкого прозябания, он, и когда играл и когда плёлся за нами, приволакивая свою ногу, весь светился каким-то несообразным жизнелюбием. И мне кажется, что мы носились с ним, подобно тому как носятся с вопросом, на который нет ответа, но который не оставляет тебя в покое.
Ну так вот, я его разбудил, помню, ночью мы поили его вином, пил он первый раз в жизни, и спиртное оказало на него невероятно возбуждающее, а затем жестоко парализующее воздействие. Но вот теперь он всё-таки заиграл, одну мелодию — прерывистую, неровную, весёлую, жалобную, но какую-то совершенно бесчувственную. Тогда я услышал её впервые, теперь я знаю её наизусть, написана она композитором по фамилии Стравинский, и тогда, как и сейчас, эта музыка кажется мне вызывающей. Позднее я узнал, что это песня о молодом музыканте, который продаёт свою скрипку дьяволу, но уже тогда я почувствовал, что слышу звуки из бездны.
И тут появилась девушка. Я не заметил, откуда она взялась, раньше я её не видел, но неожиданно она вдруг оказалась посреди большой, пустой комнаты. Она стала танцевать босиком и быстро вывела нас с уродцем из нашего опьянения, ввергнув в тихий безумный восторг, а Андреаса — в состояние катастрофической влюблённости.