Однажды вечером накануне Рождества, зайдя ко мне в гости, Дерби вдруг совсем расклеился. Я осторожно подводил нашу беседу к совместному путешествию будущим летом, как он вдруг завизжал и буквально выпрыгнул из кресла с выражением неописуемого и неконтролируемого ужаса на лице — им овладел такой панический страх, какой, наверное, могли бы внушить здравомыслящему смертному лишь разверзшиеся недра преисподней.
— Мой мозг! Мой мозг! Боже, Дэн — как давит! откуда-то извне стучится, царапается — эта дьяволица! даже сейчас — Эфраим! Камог! Камог! Омут шогготов — Йэ! Шаб-Ниггурат! Коза с тысячью юношей!.. Пламя — пламя по ту сторону тела, по ту сторону жизни… внутри земли — о, Боже!
Я усадил его обратно в кресло и, когда его истерика сменилась апатией, влил ему в рот немного вина. Он не сопротивлялся, но губы его двигались, точно он разговаривал сам с собой. Потом я понял, что он пытается привлечь мое внимание, и приблизил ухо к его рту, чтобы уловить едва слышные слова.
— Вот опять… Опять она пытается… Я мог бы догадаться… ничто её не остановит… ни расстояния, ни магия, ни смерть… она приходит и приходит, как правило, ночью, я не могу уйти от нее, это ужасно… о Боже, Дэн, если бы ты только мог себе представить, как это ужасно…
Когда же он снова впал в апатию, я подложил ему под голову подушки и дал спокойно заснуть. Врача вызывать я не стал, ибо догадывался, что услышу относительно душевного здоровья своего друга, и решил по возможности лишь уповать на природу. Около полуночи он пробудился, и я отвел его наверх в постель, но утром он ушел. Он бесшумно выскользнул из дома и его дворецкий, которому я позвонил, сообщил, что он дома и в волнении расхаживает по библиотеке.
После этого случая состояние рассудка Эдварда быстро ухудшалось. Больше он ко мне не приходил, зато я ежедневно его навещал. Он неизменно сидел в своей библиотеке, уставясь в пустоту с таким видом, будто вслушивался во что-то, ведомое лишь ему. Иногда он заводил со мной вполне разумный разговор — но на банальные бытовые темы. Всякое упоминание о его несчастье, или о планах на будущее, или об Асенат, приводили его в состояние буйного помешательства. Дворецкий поведал мне, что ночью с ним часто случаются пугающие припадки, во время которых он способен нанести себе увечья.
Я имел продолжительные беседы с его врачом, банкиром и адвокатом, и в конце концов созвал к Эдварду консилиум в составе врача-терапевта и двух его коллег-психиатров. Реакция на первые же заданные ему вопросы была яростной и удручающей, и тем же вечером его, отчаянно сопротивляющегося и извивающегося всем телом, увезли в закрытом автомобиле в Аркхемский санаторий для душевнобольных. Я сделался его добрым опекуном и дважды в неделю навещал, чуть не со слезами на глазах выслушивая его безумные вопли и страшным шепотом монотонно повторяющиеся одни и те же фразы вроде:
— Я должен был сделать это… Я должен был сделать… оно мной завладеет! Вон оно там во тьме… Мама! Мама! Дэн! Спаси меня… спаси меня!
Никто не мог сказать, есть ли надежда на его выздоровление, но я старался изо всех сил сохранять оптимизм. В любом случае, у Эдварда должна была быть своя крыша над головой, и я перевез его слуг в особняк Дерби, где он безусловно должен был поселиться после выхода из лечебницы. Но я ума не мог приложить, что же делать с Крауниншилдским домом, со всей этой кучей сложных приборов и собранием каких-то диковинных вещей, поэтому просто оставил там все как было — попросив слуг Дерби раз в неделю туда наведываться и прибирать в больших комнатах, а истопнику наказав в эти дни затапливать печь.
Последний кошмар приключился в канун Сретения — о чем, по жестокой иронии судьбы, возвестил проблеск ложной надежды. Как-то утром в конце января мне позвонили из лечебницы и сообщили, что к Эдварду внезапно вернулся рассудок. Его по-прежнему преследовали провалы в памяти, сказали мне, однако ясность ума бесспорно восстановилась. Разумеется, ему надлежало ещё немного побыть под присмотром врачей, но благоприятный исход дела сомнений не вызывал. И если все будет хорошо, через неделю его можно было выписывать.