– Черт возьми, Пирс, – сказал он. – Вроде бы я даже танцевал под эту мелодию. Точно, танцевал. – Фрейзер снова лег. – Наверное, потешался над дурацкими словами. А сейчас они кажутся офигительно к месту, правда? Надо же, чтоб попсовая песенка в исполнении Миллера так верно передавала желание.
Дункан промолчал. Песня продолжалась.
Внезапно в песню врезался другой голос. Густой, немелодичный, похабный.
Кто-то заржал.
– Это еще кто? – обескураженно спросил Фрейзер.
Вслушиваясь, Дункан наклонил голову.
– Не знаю. Может, Аткин?
Аткин, как и Джиггс, был дезертиром. Песенка походила на обычную солдатскую припевку.
Миллер продолжал:
С минуту обе песни причудливо текли вместе, потом Миллер сдался. Его голос умолк.
– Ты, дрочила! – выкрикнул он.
Опять заржали. Голос Аткина, или кого там еще, стал громче и разухабистее. Видимо, певец сложил ладони рупором и ревел, точно бык:
Тут заныли сирены «отбой тревоги». Пение Аткина перешло в вой. На всех этажах зэки его подхватили, забарабанив кулаками по стенам, оконным рамам и шконкам. Один лишь Джиггс пребывал в расстройстве.
– Назад, засранцы! – сипло надрывался он. – Назад, мудаки немецкие! Корпус «Д» пропустили! Забыли корпус «Д»!
– А ну-ка слезли, на хрен, с окон! – заорал кто-то во дворе, и послышался торопливый хрум-хрум башмаков по гаревому плацу – надзиратели вышли из укрытия и поспешили в тюрьму.
Весь корпус наполнился буханьем от приземлившихся тел и скрежетом столов – зэки соскакивали с окон и прыгали в койки. Через минуту повсюду зажегся свет. Мистер Браунинг и мистер Чейс протопали по лестнице и зарысили по площадкам, дубася в двери и заглядывая в глазки.
– Пейси! Райт! Мэлоун, говнюк паршивый... Если хоть одну сволочь застану не в койке, всех засажу в карцер до самого Рождества, поняли меня?
Фрейзер простонал и зарылся лицом в подушку, ругая свет. Дункан с головой накрылся одеялом. В дверь бухнули, но шаги прорысили дальше. Вот они на секунду смолкли, вновь затопали и опять стихли. Дункан представил, как Браунинг с Чейсом рычат и неуемно мечутся, точно разъяренные цепные псы.
– Говноеды! – кричал кто-то из них, стращая. – Гляди у меня!..
Еще пару минут они шныряли по площадкам, а затем наконец протопали вниз по лестнице. Через секунду с легким «фук!» свет в камерах погас.
Дункан быстро откинул одеяло и сдвинулся на край подушки. Ему нравился момент, когда выключали электричество. Он любил смотреть на лампочку. Она гасла медленно, секунды три-четыре, и, если вглядеться, было видно, как внутри стеклянной колбы проволочный завиток из белого становится густо-янтарным, потом огненно-красным и нежно-розовым, а когда камера погружалась во тьму, перед глазами еще плавала желтая размытая клякса.
Какой-то зэк тихонько свистнул. Потом окликнул Аткина. Он хотел, чтобы тот допел песню. Ему не терпелось услышать про девчонку, у которой волос соломенна скирда – ей-то что любо? Как насчет нее? Зэк позвал во второй и третий раз, но Аткин не ответил. Бесшабашное компанейское чувство, охватившее всех десять минут назад, разжимало свою хватку. Унылая тишина сгущалась, и от попыток разорвать ее было только хуже. Можно сколько угодно вопить и горланить песни, размышлял Дункан, но все это лишь для того, чтобы отдалить неизменно наступавший миг, когда одиночество тюремной ночи поднималось в тебе, словно вода в тонущей лодке.
Однако слова песен еще звучали в нем, подобно видению раскаленной нити лампочки, что плавало перед закрытыми глазами. «Ах, у девчонки-то», – крутилось в голове. Строчки «Ах, у девчонки-то» и «Мы встретимся вновь» повторялись беспрестанно.
Наверное, они донимали и Фрейзера. Он заворочался, перевернулся на спину и опять заелозил. В звенящей тишине было слышно, как он поскреб щетинистый подбородок... потер кулаками глаза... выдохнул...