Он сел, прислушался. Снова звук, приглушенный расстоянием и толщей стен, похожий на крик бездомного котенка… на горький детский плач…
Нет, послышалось. Видно, он уже начал сходить с ума. Четыре года он продержался, остальные шесть придется коротать здесь тому добровольному узнику, который займет его место. Он слышит звуки, которых нет, — это верный признак душевного расстройства.
Но звук прилетел снова.
Он встал, оделся, подошел к зеркалу. Нет, лицо, которое глянуло на него оттуда, нельзя назвать лицом маньяка: оно взволнованное, осунувшееся, но не тупое, не искажено безумием.
Опять заплакал ребенок.
Он пошел в аппаратную, поглядел на пульт. Стрелка все так же методично дергалась, застывала на секунду и падала.
— Бунда-1! Бип-бип-боп!..
Здесь все в порядке. Он вернулся в спальню и стал напряженно слушать. Что-то… кто-то рыдал в рассветных сумерках над беззвучно подымающейся водой. Что это, что?
Отомкнув запор непослушными пальцами, он толкнул дверь и встал на пороге, дрожа. Звук кинулся к нему, налетел, прильнул, хлынул в сердце. Он задохнулся. С трудом оторвавшись наконец от косяка, он бросился в кладовую и принялся совать в карманы печенье.
В дверях он упал, но не почувствовал боли, вскочил и побежал не разбирая дороги, не замечая, что всхлипывает от счастья, туда, где белела галька прибрежной полосы. У самой кромки воды, лениво наползающей на камни, он остановился, широко раскинув руки, с сияющими глазами, и чайки, сотни чаек закружились, заметались над ним. Они выхватывали протянутое им печенье, суетились у его ног на песке, шумели крыльями, пронзительно кричали…
В их крике он слышал песню пустынных островов, гимн вечного моря, дикую ликующую мелодию — голос родной Земли.
Мы с моей тенью
Тримбл опустил дрожащую ложку, мигая водянистыми виноватыми глазами.
— Ну, Марта, Марта! Не надо так.
Положив мясистую руку на свой конец столика, за которым они завтракали, Марта, багровая и осипшая от злости, говорила медленно и ядовито:
— Пятнадцать лет я наставляла тебя, учила уму-разуму. Семьсот восемьдесят недель — по семь дней каждая — я старалась исполнить свой долг жены и сделать мужчину из тебя, тряпки. — Она хлопнула широкой мозолистой ладонью по столу так, что молоко в молочнике заплясало. — И чего я добилась?
— Марта, ну будет же!
— Ровнехонько ничего! — кричала она. — Ты все такой же: ползучий, плюгавый, бесхребетный, трусливый заяц и слизняк!
— Нет, я все-таки не такой, — слабо запротестовал Тримбл.
— Докажи! — загремела она. — Докажи это! Пойди и сделай то, на что у тебя все пятнадцать лет не хватало духу! Пойди и скажи этому своему директору, что тебе полагается прибавка.
— Сказать ему? — Тримбл в ужасе заморгал. — Ты имеешь в виду — попросить его?
— Нет, сказать! — В ее голосе прозвучал жгучий сарказм. Она по-прежнему кричала.
— Он меня уволит.
— Так я и знала! — И ладонь снова хлопнула об стол. Молоко выпрыгнуло из молочника и расплескалось по столу. — Пусть увольняет. Тем лучше. Скажи ему, что ты этого пятнадцать лет ждал, и пни его в брюхо. Найдешь другое место.
— А вдруг нет? — спросил он чуть ли не со слезами.
— Ну, мест повсюду полно! Десятки! — Марта встала, и при виде ее могучей фигуры он ощутил обычный боязливый трепет, хотя, казалось бы, за пятнадцать лет мог привыкнуть к ее внушительным пропорциям. — Но, к несчастью, они для мужчин!
Тримбл поежился и взял шляпу.
— Ну, я посмотрю, — пробормотал он.
— Ты посмотришь! Ты уже год назад собирался посмотреть. И два года назад…
Он вышел, но ее голос продолжал преследовать его и на улице.
— …и три года назад, и четыре… Тьфу!
Он увидел свое отражение в витрине: низенький человечек с брюшком, робко горбящийся. Пожалуй, все они правы: сморчок — и ничего больше.
Подошел автобус. Тримбл занес ногу на ступеньку, но его тут же втолкнул внутрь подошедший сзади мускулистый детина, а когда он робко протянул шоферу бумажку, детина оттолкнул его, чтобы пройти к свободному сиденью.
Тяжелый жесткий локоть нанес ему чувствительный удар по ребрам, но Тримбл смолчал. Он уже давно свыкся с такими толчками.
Шофер презрительно ссыпал мелочь ему на ладонь, насупился и включил скорость. Тримбл бросил пятицентовик в кассу и побрел по проходу. У окна было свободное место, отгороженное плотной тушей сизощекого толстяка. Толстяк смерил Тримбла пренебрежительным взглядом и не подумал подвинуться.
Привстав на цыпочки, Тримбл вдел пухлые пальцы в ременную петлю и повис на ней, так ничего и не сказав.
Через десять остановок он слез, перешел улицу, привычно описав крутую петлю, чтобы пройти подальше от крупа полицейского коня, затрусил по тротуару и благополучно добрался до конторы.
Уотсон уже сидел за своим столом и на «доброе утро» Тримбла проворчал «хрр». Это повторялось каждый божий день — «доброе утро» и «хрр».
Потом начали подходить остальные. Кто-то буркнул Тримблу в ответ на его «здравствуйте» что-то вроде «приветик», прочие же хмыкали, фыркали или ехидно усмехались.