— А он… кх-кх… хаял?! Хаял он?! — держась за грудь, сквозь кашель вступился третий. — Богу что ли… кх-кх… по-своему поклониться не моги… а только… кх-кх… как попы велят… так, что ли, ай нет?
— Да ты, блажной, молчи, а то кашлянешь — и душа вон.
Все сразу тут закричали, вся палата, два с лишним десятка человек, у кого после болезни появились силы — во всю мочь, кто еще был слаб — шепотом. Молодым звучным голосом доктор Собакинский велел всем тотчас умолкнуть. Фролов между тем не шевельнулся. Федор Петрович присел к нему на постель и тронул за плечо.
— Голубчик, ты меня слышишь?
Темноволосая голова на подушке чуть поднялась и снова упала.
Гааз обхватил пальцами запястье его руки, затем, перегнувшись набок, извлек часы и пустил секундную стрелку. С веселой легкостью она побежала по кругу, каждым своим быстрым крохотным перемещением умаляя сроки человеческой жизни. Две мышки, черная и белая, подгрызают куст, уцепившись за который человек висит над пропастью. Кто умеет внимать ходу часов, тот знает, сколь он трагичен. И сердце Фролова то словно бежало наперегонки со стрелкой, пыталось угнаться за ней и стучало взахлеб, с непосильной скоростью, то вдруг, будто на лету пронзенная стрелой и не желающая расставаться с небом и жизнью птица, начинало трепетать невпопад, останавливаться и стоять — три, четыре, пять секунд — и после томительного молчания как бы с трудом, но оживало вновь.
— Как тонкая ниточка, — осторожно опустив руку Фролова, промолвил Гааз. — Еще чуть — и порвется.
— Вот! — не сдержавшись, выдохнул рябой. — Убили малого!
Собакинский погрозил ему пальцем.
— Тихо!
— Простыню, — указал Гааз, и молодой доктор, обеими руками взявшись за углы простыни, с великой осторожностью приподнял ее над спиной Фролова. — Еще! — коротким движением руки потребовал Федор Петрович. — И водой, водой, там, где присохло. Потерпи, голубчик, — отозвался он на тихий стон Фролова и, склонившись, принялся обозревать его спину — от плеч до поясницы. — Это, изволите видеть, Василий Филиппович, — не поднимая головы, вздрагивающим голосом произнес он, — отнюдь не наказание. Это… это… eine raffinierte Qualerei![15]… Истязание!! — вскрикнул Федор Петрович, будто бы в сей момент сам получил от умелого палача безжалостный удар плетью. — Пытка!!
И вправду, без ужаса, боли и сострадания нельзя было смотреть на спину Фролова, иссеченную вдоль и поперек, сине-багровую, вздувшуюся, окровавленную, с лохмотьями кожи, местами обнажившей плоть. Так и слышался леденящий свист плети и резкий звук рассекающего кожу удара ее трех хвостов. «Ну-ка, еще», — взбадривал себя палач, снова свистела плеть, сильно, с оттяжкой, падала на спину привязанного к
От Мало-Казенного переулка до пересыльного замка на Воробьевых горах плелись почти два часа. Поехали через центр, выбравшись на Покровку, затем свернув направо на Чистые пруды. Здесь, на углу, завидев набитую свертками, кульками и корзинками коляску, вышел из своей будки рослый пожилой стражник с бритым красным грубым лицом и зычно гаркнул здоровья Федору Петровичу. А ты, погрозил он внушительным кулаком Егору, в оба гляди! Кого везешь, помни! В солнечных лучах вспыхивал на его шлеме медный шишак. За окружавшим будку заборчиком видны были подбежавшие к крыльцу куры, простоволосая женщина в сарафане и висевшее на веревке белье. В пруду, изогнув шею, едва плыл по тихой воде лебедь. Неподвижно стояли роскошные липы, по заросшими травой берегам под присмотром нянюшек смирно гуляли детки в белых шляпках. Егор покосился и сплюнул. Эка. Будто и не Москва вовсе. Германия какая-то, не приведи господи. Как на картинках, которые вечерами рассматривала Вильмина или как там ее, Федора Петровичева сестрица, тыкала в них сухим длинным пальцем и приговаривала какие-то слова в том смысле, надо полагать, что в Германии все гут и зер гут, а в России ото всего с души воротит. Оно и видно было, пока она у Федора Петровича в дому заправляла.