Однако сущей правдой было и другое: что-то в построении молодого гарвардца глубоко задело воображение Бора. Настолько, что вскоре заставило его вместе с Крамерсом, в свой черед, испытать редкостное чувство — «мы нашли!». Но теперь этого чувства не испытывал Слэтер, хотя куда как лестно было на равных правах с такими соавторами поставить свою подпись под Статьей Трех, когда они закончили все в феврале 24-го года. Слэтер был подавлен. Он ничего не сумел противопоставить критике старших.
…Сорок пять лет спустя Леон Розенфельд, по просьбе автора этой книги, спрашивал уже постаревшего Джона Слэтера о перипетиях былого и потом в небольшом эссе «Люди и идеи в истории атомной теории» (1971) рассказал о психологической стороне происшедшего:
«Обычный для Бора стиль обсуждения проблем в самом общем контексте познания мира не мог произвести большого впечатления па Слэтера с его прагматическим складом ума, а пылкая настойчивость, с какою Бор старался заставить американца пожертвовать описанием квантовых событий (на классический лад. — Д. Д.), попросту оскорбила его повышенное чувство независимости, и в нем поднялось негодование против отеческих уговоров… Но ясно, что у него не было иного пути, кроме единственного — уступить…» Исчезли «команды», будто бы однозначно — классически — управляющие излучением атомов. Больше того: Бор и Крамерс убедили молодого теоретика распроститься и с эйнштейновской идеей квантов-частиц. (Каково им был» потом вспоминать, как они в два голоса приобщили юную душу к собственному греху?!)
А «что-то» глубоко задевшее воображение Бора, сводилось только к ПРИЗРАЧНЫМ волнам ВОЗМОЖНОГО излучения. Казалось, тут не было физики, а [была] «игра в математику». Но такие вероятностные волны выражали для Бора физическое своеобразие глубин материи. Само собой получалось, что квантовым событиям надлежало подчиняться статистическим закономерностям. И обмену энергией в этих взаимодействиях — тоже!
Вот так оно и совершилось в Статье Трех, раньше обещанное Бором покушение на краеугольный физический принцип сохранения энергии, почитавшийся навсегда не-прикосновенным.
…Слэтер чувствовал себя обманутым. А Крамерс, не умевший осложнять работу нервическим драматизмом, был настроев легко. И Бор со вкусом цитировал излюбленные остроты своего первого ассистента-голландца:
— Теорию квантов можно сравнить с лекарством, излечивающим болезнь, но убивающим больного.
— Квантовая теория очень похожа на иные победы: месяца два вы смеетесь, а потом плачете долгие годы.
Голос Паули:
— А ты был тоже настроен легко?
Голос Бора:
— Ты же знаешь, мне всегда хотелось, чтобы в нашей квантовой ломке прежних представлений ценности классики страдали возможно меньше. Конечно, я готов был купить понимание за любую цену, но это вовсе не означало, что платить законом сохранения мне было легко…
Так или иначе, а эта высокая цена была заплачена. Всего драматичней, что понимания она не принесла: Статья Трех искомой механики атома еще не заключала. В ней не было ни одной формулы. И в ее идеях содержалось не более чем обещание возможного успеха.
В это-то время объявился на Блегдамсвей Вернер Гейзенберг.
Молодому немцу было обеспечено полугодовое пребывание в боровском институте. Он приехал после легких вакаций, все еще похожий на мальчика с фермы — белокурый бобрик короткой стрижки, ясные глаза, послушная отзывчивость на любую просьбу. А уж если горожанин, то скорее неблагоустроенный студентик, чем преуспевающий доктор философии, в коего он успел превратиться год назад под небом Баварии.
…Оно, это небо, как и в дни его отрочества, не было безоблачным: именно тогда, год назад, разразился в Мюнхене «пивной путч» рвавшегося к власти бывшего австрийского ночлежника и немецкого ефрейтора Шикльгрубера-Гитлера. Маниакальный шовинист, угодный ненасытным монополиям истерический пропагандист реванша, социальный демагог и яростный приверженец милитаризма вступал в историю по крови и грязи. И не был одинок. И радовал души реакционеров не только в политике. Н не только в Баварии… Молоденький мюнхенец рассказывая Бору, как еще годом раньше в Лейпциге, перед лекцией Эйнштейна, какой-то верзила сунул ему в руку кроваво-красную листовку, где с угрозой говорилось, что теория относительности — «неарийское измышление», чуждое истинно германскому духу. Юноша тут же узнал, что верзила был ассистентом не то Ленарда, не то Штарка и что один из нобелевских лауреатов был автором листовки. «Меня охватило чувство, точно что-то рушится в моем мире», — говорил Гейзенберг.
Но все-таки у его мира была прочная опора в духовных традициях совсем иной Германии. К 24-му году он приобрел равное право говорить о себе: «Я из Мюнхена — от Арнольда Зоммерфельда» и «я из Геттингена — от Макса Борна». Он проделал ту же смену двух первоклассных научных школ, что и его друг Вольфганг Паули, уединившийся сейчас — тремя годами позже — с их третьим общим учителем, Нильсом Бором, на берегу Лаго ди Комо.