Читаем Никуда полностью

Вот и я представлял себя сумой на плечах белоголовых старцев. И моя сума, судьба, жизнь была наполнена протянутым мне с порога сердобольными деревенскими хатами милостивым подаянием. А порой обманами, кривдами, когда я вместо куска хлеба получал камень, горькими слезами. Такую нищен­скую суму-торбу носило на плечах едва ли не все мое поколение. А я и по сию пору несу свое нищенство в кужельно ущербной торбе — суме памяти. Укоряю только себя. Не нарекаю особо ни на время, ни на свою долю. Потому что иного не дано. Хотя иногда и тоскливо, горько и обидно, когда кажется, что и не жил, а если и жил, то грешно и неправедно. Бился как рыба об лед. Душа стенала и просилась в иные времена и в иную жизнь.

Вот и добилась. Я нос к носу встретился, столкнулся с этим иным, может, и не земного происхождения камнем, вложенным в мою распахнутую душу. Встретился и ужаснулся. Потому что некто и нечто иное — это я сам. Провал во времени, белое пятно и черная дыра, подобно карликовой, в которой бес­следно исчезают планеты, созвездия и миры. Все свои семьдесят с гаком лет я блуждал в своих снах. Приспал, придумал себя. А меня настоящего, оказы­вается, все эти годы высматривали, ждали.

— Семьдесят лет я тебя ждала, — возбужденно и радостно повторила Валентина.

После затянувшейся моей оторопи, немого удивления она рассказала, что именно в доме ее матери была убита в последнюю для этой деревни военную ночь моя мама. Валентина, почти моя ровесница, года на три только старше, навсегда запомнила ту ночь, нашу семью и меня. А я не помнил ее. Вообще в ту ночь я не помнил и не видел людей. Были ли они тогда, был ли я? Я не верил себе, тому, что в ту ночь уцелел, выжил.

В растерянности и неприятии случившегося бежал из дома. Бежал по войне, заливался слезами, оскальзывался на ночной предвесенней уже мар­товской наледи. Падал, поднимался и опять бежал по озаренной взрывами военных игрищ земле. И как ни странно, догадался, что по наледи легче не бежать, а скользить, катиться. И я покатился, сначала на ногах, а потом и куба­рем, на боку. Покатился в безысходности и приговоренности, постепенно дви­жением, биением сердца возрождаясь. Свист ошалелых пуль, часто трассиру­ющих, разрывы снарядов, гребенчато ломаные вспышки пламени — война и смерть не трогали, не касались меня. Я сжился с ними. Был тварью, бредящей испеченной в каминке картошкой.

А смерть в покинутой мной хате продолжала трудиться. Сестричка сполз­ла с мертвой матери на кроваво усеянный кирпичом пол. Как мне погодя уже месяцы или годы рассказывали, в хату заглянула женщина, спасавшаяся в огородной яме. Может, и родственница Валентины. Заглянула и молча выбе­жала. На детский неутешный плач из ночного мрака вышел чужой, немецкий солдат.

— Киндер, киндер! — закричал в спину женщине, видимо, приказывая вернуться и забрать ребенка.

Женщина махнула рукой и не остановилась. Немец вскинул винтовку и выстрелил ей вслед.

Сестричка зашлась от холода и плача под печью. Слезы примерзли к ее щекам. Об этом рассказал мне отец, которому в партизанском отряде дали двенадцать часов на похороны жены и дочери. Так их, замороженных и скрю­ченных, и опустили в могилу. А я нашелся и потерялся среди узников Азаричского концлагеря. Пошел туда сам, за людьми, которых гнали принудительно, стадом.

В моей памяти ничего этого нет. Ее будто живьем выпотрошили, как бес­кровно потрошат снулую уже рыбу. И только ли мама ли с сестрой погибли тогда. Не сам ли я помер в ту ночь и с того провального времени не моя ли тень бродит по земле. Тени мамы и сестры слились, воссоединились и непри­каянно побрели по миру, скрылись в никуда. Мир опустел, как и моя память.

Между есть и нет, бытием и небытием — лишь миг. Можно ли сказать, чье это мгновение схоронено под каменным или деревянным равнодушием креста? Три моих призрака, три земных привидения, мига отошли в вечный край. А время осталось без изменения, хотя уже давно нет тех, для кого оно обязано длиться или сокращаться.

В этом, похоже, большая путаница, в лучшем случае. Путаница, если не преднамеренное издевательство, пытка множества палачей, небесных, зем­ных, подземных, надо мной и моей памятью. По всему, не только над ней. Я неопознанный, чужой собственной памяти, чужой кладбищам, а теперь и вот этой деревне, этому дому. Женщине, ждавшей меня, как она говорит, семьдесят лет. Так ждут, наверное, только смерть. Но и смерти, кажется, я тоже чужой. Смерти неизвестной мне женщины, утянувшей на тот свет вслед за мамой сестру. Обознались мои смерти. Я умел уже бегать и умирать по печеной в камельке картошине.

А не та ли женщина, которая отказалась взять и пригреть ребенка, мою грудную еще сестру, отвлекла мою смерть. Не за мной ли она приходила в облике солдата вермахта и хозяйки дома. И была та хозяйка, скорее всего, родственницей деревенской золотозубой мадонны Валентины. Ее матерью.

Перейти на страницу:

Похожие книги