Читаем Никуда полностью

Лишь в самое последнее мгновение, когда я удерживался тоненьким-тоненьким волоском на этом свете, меня тем же волоском вытаскивали, возвращали опять в жизнь. Я приходил в себя, ко мне возвращалась память. Белый свет вновь застил не глаза, сияние его, а случалось, и мрак, поднимали меня. Я опять был готов ползти, брести, бежать людскими и звериными стеж­ками. Родным и чужим, горным и таежным, по горам, рекам, по долу и небу, шахтам и стройкам, проселкам и бездорожью, большакам-гостинцам своей крученой и верченой судьбы.

Брали свое, побеждали жажда и желание быть. Быть повсюду и всегда. И немного, немного, на комариный укус, больше и дальше отмеренного. Того, что на свету и в темени, куда мне не позволено, куда меня не хотят пускать. Непознанное и недостижимое притягательнее и слаще. Хотя живой человек во всем должен держаться меры и границы. Живое — живым, умершее — мерт­вым. Но это не ко мне, как и не к тем, кто действительно живой.

3

Я огляделся вокруг себя. На меня незряче и беззубо щерила пасть пустота. Что-то более знаковое и более ужасное, чем просто пустота. Нигде не было не только подзаборной бомбы, но и самого забора и концевого дома. Опустошен­ное, испепеленное зноем голое серое поле на месте прежнего ладного селища, будто нарочно вытолкнутое мне напоказ. Игривый, словно забавляющийся золой, суховейный ветер на нем. Не тот ли самый, заигрывающий с белым сыпучим песком свежей могилы, когда душа расстается с покойником и про­щально ерошит, словно его волосы, могильную насыпь.

Могила и кладбище не для одной только хаты при былой авиационной бомбе. Неужели почти через три четверти столетия она все же взорвалась и свершила свое предназначение, на которое оказалась непригодна в войну? Сотворила смерть и похороны деревни. Распяла и окрестила без креста и самотканого, как здесь исстари заведено, узорчатого рушника на нем, в цвет­ных крестиках и ноликах — знаках крестьянского бытия и вечности.

Пугающим было не само кладбище, а то, что покойники при нем не зарыты, не похоронены. Кинутые-ринутые при сухих, подготовленных к погребению солнцем, уже мумифицированных им скелетах когда-то живых существ — деревенских изб. Черно молчащие, они прилегли по обе стороны на всю длину когда-то, мне казалось, бесконечной улицы, действительно, не такой уж и маленькой деревни с яблочно-ласкательным именем Анисовичи. Хотя в советские времена ни яблонь, ни яблок тут и в помине не было. Яблони вырубили перед войной из-за непомерных налогов.

Покойницы-избы переговаривались меж собой. Поминально и скорбно перекликались вырванными челюстями дверей и защелок-клямок. Перегля­дывались, пряча что-то сумрачное в немоте тишины и ослепления, в чере­пичных и камышовых проломах крыш, с перехваченным навсегда дыханием бело-черных печных труб с кровавыми изломами кирпичей.

Перехватило дыхание и у меня. На каком я свете? Не догнала ли нечаянно и неприметно меня престарелая жнея, и я в ее объятиях уже не тут и не здесь. Она повелевает и мне двигаться в том же направлении. А дороги, как и былой деревни, нету. Умершие дома перекрыли и скрыли от меня дорогу. Вернее, она есть, просматривается, но давно нехоженая, непроходная и непроезжая для машин. И я уже сомневаюсь в том, что сам некогда ходил и бегал здесь, попал туда, где было так бездумно солнечно и мягко. Мои ноги, пятки еще не забыли теплого прикосновения оставленной мною родной деревни.

Я прошу сына, он меня везет, свернуть в сторону, туда, где, мне кажется, кто-то или что-то есть еще живое. Амбары, склады, сараи и прочие при исчезнувшем уже колхозе хозяйственные постройки. Если я все же при памяти, там должен располагаться так называемый погон. Выгон, пастбище для скота с островами полевой травы и дюнными сугробами белого песка — место наших детских игр. Потому что взрослым, кроме пастухов, там нечего делать. В свое время я и сам готов был развеяться песком, вкопаться в него и остаться там навсегда.

Вместе с друзьями разбирал снаряд, добывая длинный, словно макаро­нина, слегка желтоватый порох. Тот порох, если его с одного конца поджечь и поставить торчком другим концом на пол, скачет, прыгает по хате, танцует табачно прокуренным чертом. Снаряд не разбирался. Мы, сколько было сил, колотили по его блюдцевой тяжелой заднице, посаженной на резьбу, молотка­ми, топорами, кувалдами, зубилом гнали стружку. Так увлеклись, так спешили на тот свет, что и не услышали, не заметили, как нас уследил, подкрался к нам пастух. Подкрался и так опоясал длиннющим кнутом со свинцовым завершьем — специально для быков и их шкуры. Охватил нас всех, пятерых или шестерых. Жахнул, как шершень в лоб. Наша детская кожа расползлась у кого где. У меня как раз там, где должен помещаться ум.

Перейти на страницу:

Похожие книги