Вавилову работалось легко и свободно. Цель была ясна. Он твердо взял в руки управление кораблем своей судьбы. И вел его строго по проложенному курсу. Сомнения, неуверенность в своих силах остались позади. Не эти качества, утвердившие некогда главенство жены в их союзе, оказались определяющими для его натуры.
Но этого никак не могла понять Екатерина Николаевна; она не могла понять, что то, что было в нем вроде бы внешним, и от чего, она надеялась, с ее помощью он избавится, — его импульсивность, горячность, „зажигаемость“ — лишь усиливались в нем. Он вечно носился с какими-то планами, в доме постоянно толклись какие-то люди, и этот калейдоскоп лиц был для Екатерины Николаевны невыносим.
Вавилов мог прийти домой в три часа ночи. И не один, а с приятелем. И если жена не спала, поджидая его, мог попросить наскоро приготовить поесть. Приготовить поесть было нетрудно. Трудно было снести обиду: ведь он знал, как тяжелы ей эти ночные визиты, но не прекращал их. К тому же Екатерина Николаевна не могла понять, зачем люди обедают в три часа ночи, когда можно обедать в три часа дня.
Ему же непонятна была ее расчетливость, становившаяся все более скрупулезной. Ожидая ребенка, Екатерина Николаевна шила распашонки руками, хотя у нее была швейная машина; она объясняла, что так меньше уходит ниток.
Даже заботливость ее о муже выливалась порой в такие формы, что становилась ему в тягость.
Лидия Петровна Бреславед вспоминала, как Вавилов неожиданно появился в Москве на совещании, когда на железных дорогах уже свирепствовал тиф. Увидев его, она ахнула.
— Да я уже в вагон садился, а меня все держали за фалды, — ответил, Вавилов с досадой.
Было ясно, что за фалды держала Екатерина Николаевна.
Ее беспокойство понятно. Но понятно и другое: стремление во что бы то ни стало удержать Вавилова, хотя бы ради его же безопасности, не могло ни к чему привести, лишь раздражало его.
Седьмого ноября 1918 года Екатерина Николаевна родила сына. Счастливый Вавилов писал А. Ю. Тупиковой, у которой тогда же родилась дочь: „У вас теперь тьма забот, о чем знаю по опыту Екатерины Николаевны. Право, мне раньше казалось, что это проще. А дело это мудреное и требует большой выдержки“*.
Но и рождение сына — его назвали Олегом — не могло уже восстановить прежние отношения между супругами.
Леночку Барулину (Вавилов-то называл ее Еленой Ивановной, но она была так тонка, хрупка, женственна, что саратовские подруги ее и сейчас, больше чем через сорок лет, называют Леночкой) Вавилов ценил за сообразительность и старание, не без гордости следил, как тихая студентка на его глазах превращается в ученого, однако в общем мало отличал от других учениц. Но со временем ее преданность трогала его все сильнее.
И произошло объяснение.
Бурное, взволнованное, невразумительное.
Вскоре он уехал по делам в Петроград.
Испуганная, придавленная внезапно навалившимся счастьем, Леночка осталась наедине с его письмами и своими мыслями. В письмах были сухие отчеты о делах. Мысли ее были тревожными.
И она написала ему. О том, что не так все просто, как ему кажется. Что люди осудят их „незаконную“ связь. Что он слишком влюблен в науку, чтобы она, Елена Ивановна, могла претендовать на важное место в его сердце, что привязанность его может оказаться мимолетной — ведь он такой увлекающийся…
Письмо ее не сохранилось. Но смысл его угадывается по ответу Вавилова:
„27/XI [1920]. Ночь. Собираюсь в Саратов. Вчера <…> получил твое письмо. Милый друг, тебя тревожат сомнения о том, что пройдет увлечение, порыв. Милый друг, я не знаю, как убедить тебя, как объективно доказать тебе, что это не так. Мне хочется самому отойти в сторону и беспощадным образом анализировать свою душу.
Мне кажется, что, несмотря на склонность к увлечению, к порывистости, я все же очень постоянен и тверд. Я слишком серьезно понимаю любовь. Я действительно глубоко верю в науку, в ней цель и жизнь. И мне не жалко отдать жизнь ради хоть самого малого в науке. Бродя по Памиру и Бухаре“ приходилось не раз быть на краю гибели, было жутко не раз <…>. И как-то было даже в общем приятно рисковать. Я знаю, как мне кажется, немного науку, имел возможность, счастье быть близким к первоисточникам ее. И она, служение ей, стало жизнью. И вот потому, Лена, просто как верный сын науки, я внутренне не допускаю порывов в увлечениях, в любви. Ибо служение науке не мирится с легким отношением к себе, к людям. Слишком серьезно относишься и к себе и к людям. И просто не допускаешь внутренне порывов и мимолетных увлечений.
Мне кажется, что немногое, что успешно доведено до конца, та маленькая доля научной работы, которую удалось осуществить, свидетельствует о постоянстве, и объективно я его сам признаю, и мне кажется, я умею относиться достаточно критически и к самому себе.[17]
Милый друг, [я достаточно владею собой],[18] ты знаешь, что в моем положении не легко и нельзя увлекаться мимолетно и с юношеских лет как-то выработалось серьезное отношение к жизни, а годы его закрепили. Осуждение коснется, пожалуй, в большей мере меня.