Чудесное преображение испытали примитивные прежде, задавленные церковью искусства ваяния, живописи. Дух итальянского Возрождения родил великих гениев кисти — Фра Анджелико[103] и Боттичелли[104], затем Леонардо да Винчи[105] и Рафаэля[106]. А Микель Анджело[107] высек резцом своим непревзойденные по мощи творения.
Люди Возрождения потеряли всякий интерес к «загробной» жизни, видели красоту только в земном мире и звали человека к земным радостям. Их именовали гуманистами и все умственное движение Возрождения стали называть гуманизмом[108].
Но значение эпохи далеко не исчерпывалось тем, что она восстановила связь с классической древностью и создала сокровища литературы и искусства. Новый человек, которого тогда называли «универсальным», был прежде всего преобразователем старого и деятельным открывателем нового. Глядел ли он на океан — у него рождалось желание переплыть его и узнать, что находится за ним. Адмиралы и капитаны — Колумб, Васко да Гама, Магеллан и многие другие — избороздили своими скорлупками-суденышками моря и океаны и открыли европейцам множество неведомых до того углов земного шара.
Наша современность — свободное ее мышление, научные методы — начинается «с той эпохи, которая создала в Европе крупные монархии, сломила духовную диктатуру папы, воскресила греческую древность и вместе с ней вызвала к жизни высочайшее развитие искусства в новое время, которая разбила границы старого мира и впервые, собственно говоря, открыла землю…»[109].
Коперник оказался в Италии в годы, когда гуманистическое движение в ее университетах достигло уже высшей точки. Здесь получил он впервые возможность усвоить греческий язык и познакомиться с творениями математиков и астрономов Эллады в подлинниках, не искаженных переводами. Здесь же, в вольном общении с людьми «беспокойной мысли» — учеными, поэтами, художниками, торунец еще глубже проникся идеями гуманизма, заложенными в него на родине. Они сделали его человеком, свободным от многих предвзятостей, человеком Возрождения.
За Бреннером начался крутой спад к югу. Врубленная в самую сердцевину Альп узкая щель полнилась звоном горной речушки. Возница тараторил безумолку, поминутно обращался с витиеватыми речами к рыжему ослику. Умное животное на спусках крепко упиралось копытцами, возница бежал рядом, плечом помогал придерживать двуколку. Высоко поднятого над огромными колесами седока раскачивало на ухабах так, что вот-вот грозило сбросить на покрытые пеною камни.
Когда истощался запас непонятных Николаю шуток и прибауток, веселый пьемонтец останавливал осла, задавал ему сена, а сам извлекал со дна двуколки пузатую бутыль, оплетенную соломенной сеткой. Радушный итальянец протягивал бутылку сначала молодому чужестранцу.
— Верона! — показывал возница на что-то, видное ему одному где-то там, внизу, в розовом мареве. — Ай-яй, Верона! — прищелкивал он языком.
Коперник вдыхал полной грудью горный воздух, напоенный ароматом шалфея и лаванды. Над скалистыми обрывами густо, по-летнему голубело небо. К северу от Альп оставил путник блеклые цвета осени, холодные дожди, туманы. Здесь птицы, травы, деревья, камни, люди, самое небо затоплены были ярким светом и щедрыми красками лета. Как хорошо, наперекор календарю, изведать радость лета после осени!
В Вероне, в траттории[110], столпотворение вавилонское. Тринадцатилетний английский дворянин, в атласном кафтане и башмаках; с золотыми пряжками, едет в Болонью слушать курс права. Не по летам чопорный, сидит он с надменным видом за отдельным столом, уставленным яствами, а вокруг него хлопочут, с ног сбиваются пятеро английских слуг.
Зато барон из Лангедока, лет двадцати пяти, держит себя со всеми запросто, ест за общим столом, заигрывает с миловидной служанкой. На хорошей латыни рассказывает барон Копернику, что отец грозит лишить его наследства, если не привезет он из Болоньи диплома хотя бы баккалавра.
— Чорт бы забрал поскорее старого хрыча! — говорит он, пристукивая по полу красным дворянским каблуком. — Я сыт по горло латынью, а ему подавай еще и греческий…
Три шведских каноника держат путь туда же, в университет Болоньи. Они лысы, седоваты. По упитанным, добродушным физиономиям видно, что этих стариканов двинуло с насиженного места и усадит на школьную скамью бескорыстное желание погреться в лучах славы болонских юристов.
Очень много в траттории монахов-немцев. Эти молчаливы, сидят отдельно, глаза опущены долу, лица постные. Монахи рассчитывают на титул доктора богословия Болоньи: болонский диплом откроет им путь к вершинам монастырской иерархии.
Особняком держится кучка людей лохматых, плохо одетых, неопределенного возраста. Сами они называют себя «перелетными птицами». Их видела в своих стенах парижская Сорбонна, краковская Ягеллонская академия. Немало из них побывало и в Оксфорде. Николая приятно взволновало, когда один поднялся и, как умелый лицедей, стал читать густым басом громко, на всю тратторию, стихи на незнакомом языке.
— Что он читает? — спросил Николай.
— Пиндара[111].